Барби, Барби, Барби. Его имя у всех на устах. Выходит, всем нужен он и никому нет дела до жертв. Все ждали взрыва, неожиданного поворота. Конечно, процесс никуда не делся, но как же все те обещания, которые адвокат защиты раздавал любителям сенсаций! Неразлучный со своей сигарой Вержес клялся: будет на что посмотреть. Его клиент не собирался сдаваться. Что, если он назовет мерзавца, выдавшего Жана Мулена? А? Как вам это понравится, господа журналисты? Да, у него имеется такая информация! Да, он может выложить этот козырь в любой момент! А что, если предателем окажется кто-нибудь из ваших великих героев Сопротивления? И его имя прозвучит из стеклянного бокса Лионского суда присяжных? Во что тогда превратится процесс Барби? Да, обвиняемый владеет тайнами, которые могут сильно испортить национальную легенду. Да, он может показать победителей этой войны совсем в другом свете. И сам стать обвинителем. Доказать, что французы в Алжире действовали как палачи, а на Мадагаскаре – как преступники. Да, он может утверждать, что колониальная политика Франции ничем не отличается от нацизма. Он может спутать все карты, увести в другую сторону дебаты, насмехаться над судом, – и уже начал, когда заявил, что он не то лицо, которое судят.
И вдруг взял да улизнул через служебную дверку, как статист с немой ролью.
Досада, разочарование, обида… жадные до скандалов зрители оказалась перед пустым боксом из пуленепробиваемого стекла. И когда им говорили, что жертвы все-таки будут выслушаны, некоторые только закатывали глаза.
Жертвы? Но ведь нужна была схватка между ними и их палачом.
Отец мой думал иначе. Мученики были ему безразличны. Он пришел на процесс шефа лионского гестапо. Барби ушел со сцены? Значит, процесс окончен. За второй кружкой он заговорил со мной о правосудии-мести.
– Ты видел юристов другой стороны? – Он наклонился ко мне. – Сплошь прокуроры!
Я пожал плечами.
– Это не суд, а линчевание!
– Как ты можешь говорить такое?!
– Да, линчевание! – Он злобно скривил рот. – Все ополчились на Барби: обвинители, жертвы, присяжные, пресса, публика, – ты только посмотри! Никто не говорит о справедливости! – Он заговорил громче. – Послушай их! Твердят одно и то же! – И гнусаво протянул: – Долг памяти!
Я осмотрелся. На нас поглядывали с любопытством.
– А что это значит – долг памяти? Вот и твоя газета о нем талдычит!
Он залпом допил кружку.
– Это уже не суд, а съезд историков!
Мне было неловко.
– Пожалуйста, потише!
Отец отмахнулся.
– Как ты можешь писать, что это беспристрастный суд?
Он поднял пустую кружку, поискал глазами официанта, но звать его не стал.
– Победители судят побежденного. Если бы войну выиграл Барби, на его месте сейчас были бы вы!
– Прошу тебя, замолчи!
Отец злорадно засмеялся:
– Что, правда глаза колет?
Присутствие Барби как будто придавало ему сил, раздувало гнев и ненависть. Глядя на эсэсовца, на то, как он улыбается, слушая, с какой спокойной уверенностью он говорит, отец набирался энергии. Я с первого дня процесса надеялся, что он опомнится. Снова почувствует себя двадцатидвухлетним мальчишкой-коллаборационистом перед судьями, вынесшими ему приговор в 1945 году. Измерит пройденный путь. Наконец заговорит со мной. И после заседания мы выпьем в кафе по кружке правды. Нет, папа, в сорок пятом ты не был в Берлине. Не сражался вместе с последними бойцами дивизии «Шарлемань». Ты, дурень, сидел в тюрьме! Какой ты, к черту, француз! Вот в чем ты обязан признаться мне между заседаниями. Вот о чем рассказать! Мне надо знать, кто ты такой, чтобы понять, где мои корни. Я хочу, чтоб ты заговорил со мной, слышишь, я требую! Я уже не в том возрасте, чтобы верить на слово, мне надо все услышать и принять. И ты должен сказать мне правду.
– Ты должен сказать мне настоящую правду!
Это вырвалось у меня, когда я отхлебнул глоток пива.
– Что-что я тебе должен?
Я оцепенел под пристальным взглядом его глаз с набрякшими веками и людоедскими бровями.
Я нечаянно проговорился. Мне стало страшно. Я пробормотал тусклым голосом:
– Ты должен и дальше ходить на процесс.
Отец отодвинул свой стул.
– Что такое я должен тебе сказать? Какую правду? Отвечай!
На нас стали оборачиваться. Отец злобно оглядывался. В приступе ярости он был способен вскочить, опрокинуть стол, кого-нибудь ударить.
– Ты сам просился на процесс, и я не хочу…
– Какую правду? Ну?
Я поднял руки – сдаюсь.
– Правда в том, что ты должен вернуться.
Он сплюнул на пол. Как часто делал на улице, чтобы прочистить горло.
– Правда в том, что ты и этот твой процесс мне осточертели!
Он швырнул на столик две купюры и ушел, оставив трость у спинки стула. Я допил пиво. Подождал, пока остынет голова, отпустит живот. На левом кулаке проступили белые косточки. Потом я встал. Нагнал его быстрым шагом около фуникулера. Окликнул, протянул ему трость, держа ее, как железный прут. Он уловил мой взгляд. Я – его беспокойство.
– Я забыл трость?