Но гораздо чаще они молча сидели один подле другого. Дутр дожидался вечера, представления, как награды. С восьми часов он уже бродил за кулисами, стоял возле артистических, где гримировались актеры, вслушивался в прилив голосов, восклицаний, смеха по другую сторону занавеса. Зрелище полутемного зала — белизна лиц, блеск глаз, дыхание… Дутр наклонялся, вглядываясь со сцены в эту бездну, она манила его, томя тоской и тревогой. Раздавался гром духовых и ударных, толпа в зале потихоньку раскачивалась, словно гигантский шуршащий змей. Каждый вечер — та же тошнота, та же паника. Дутр проскальзывал в фойе и взбегал по лестнице, ведущей к верхним ярусам. Вместе с толпой матросов, девиц, разноязыких иностранцев он добирался до галерки, находил себе свободное местечко и, увидев перед собой освещенную сцену, вновь чувствовал панический ужас. На этой сцене он видел себя: он стоял там один, беззащитный перед хохотом и свистом. Ладони у него сразу же становились влажными. Но занавес медленно полз вверх, и Дутр, прикрыв глаза, смотрел свой любимый сон. Золотоволосые сестрички приветствовали публику. Дутр забывал обо всем. Глаза его перебегали с одной на другую в блаженном изумлении — нет, он не мог их различить!.. Сверху сквозь синеву сигаретного дыма он видел две белокурые головки, две фигурки, настолько похожие, что одна казалась точной копией и отражением другой. На этой их немыслимой похожести — похожести, от которой становилось не по себе, — и строился номер. Одна из сестер смотрелась в зеркало — в пустую деревянную раму, а другая повторяла каждое ее движение, превращаясь в зеркальное отражение. Дутр подпадал под власть магических чар. И когда наконец Хильда — нет, наверное, Грета — входила в волшебное зеркало, чтобы слиться со своим двойником, Дутра будто освобождали от гнетущей его смутной тяжести. Продолжение спектакля его не интересовало. Медленно, на ватных ногах, он спускался вниз и словно сквозь вату слышал музыку. Держась рукой за стенку, миновал фойе и добирался до артистических. Сестрички переодевались, не прикрывая дверь, и он видел их рядом, полуодетых, неправдоподобно одинаковых, смеющихся так звонко, что им откликалось эхо. Дутр жадно, без малейшего чувства неловкости разглядывал их, как разглядывал бы больших кукол за стеклом витрины. Глаза у них были кукольные, они блестели как живые, но в них не было глубины — прекрасные глаза, сделанные из неведомого материала, и похожие на чудесное украшение, глаза, которые не затеняла ни единая мысль. Девушки выговаривали непонятные слова и, возможно, сами толком их не понимали. Дутр смотрел на них, прислонившись плечом к косяку и засунув руки в карманы. Нет, они были не девушки-феи, они были девушки-игрушки, удивительно бело-розовые в своих соблазнительных комбинашках. И одевались они одними и теми же движениями, привыкнув всегда работать вместе. «Сказка», — думал Дутр. Но нет, пожалуй, и не сказка, если ему так хотелось прижать их обеих к себе и уткнуться лицом в воздушную пену золотых волос. Ощутив это, он медленно отворачивался, словно получил болезненный удар, и искал взглядом дверь, где толпились артисты, приготовившиеся к выходу. С чувством неловкости смотрел он на важных клоунов с завитыми бровями и галстуком-бабочкой в горошек, похожим на размашистые крылья, на арлекинов в робах с блестками, на эквилибристов с детскими велосипедами, на наездника в генеральской форме и на свою мать, одетую маркизой, с высоко поднятой полуобнаженной грудью в кружевах, мушкой на щеке и большим веером.
— Куда ты? — спрашивала она.
— Пойду поработаю, — тихо отвечал он.
Он возвращался в фургон, усаживался на край кровати — той кровати, на которой умер профессор Альберто, — и ждал. «Ничего, — думал он. — Пройдет. Когда-нибудь я проснусь». Подумав так, он поворачивался на бок и мгновенно засыпал. А проснувшись поутру, понимал, что жизнь, живая и настоящая, начнется для него вечером. Утром, ровно в шесть часов, он кормил голубок.
Он делал большие успехи. «В него, ты в него», — повторяла Одетта. И Людвиг признавался время от времени:
— Ты меня поражаешь, малыш. Просто поражаешь.
Случалось, Дутр вспоминал о кладбище, но чаще думал о мюзик-холле. Сперва он тренировался с монетой, потом с шариками, после шариков — с картами. Руки думали самостоятельно и действовали тоже, они взрослели у него на глазах, а он видел перед собой только сестричек, одних сестричек. Изредка он примерял отцовский фрак и осторожно, привыкая, прохаживался в нем, зажав в руке доллар.
— Альберто не умер, — шутил Владимир.
— Помолчи! — обрывал его Дутр. — Так не шутят.
Вскоре Одетта начала репетировать новый номер и запретила Дутру входить в фургон с реквизитом. Она еще только нащупывала ходы, не была уверена в эффектах. Хильда и Грета, очень озабоченные, приходили сразу после завтрака, и все вчетвером вместе с Одеттой и Людвигом они запирались в фургоне. Людвиг не выказывал ни малейшего воодушевления. Одетта на всех бросалась. Владимир по целым дням копался в моторе старичка-«бьюика».