Чертюк, не раздумывая, перечеркнул запись мастера размашистой поспешной строчкой: «Освободите от всех работ. Через два дня будем варить фланец. Пусть готовится».
Два дня Иван Косых, по определению Поликашина, ходил гоголем. Героем себя чувствовал — все знали, что ему, а не кому другому, поручено приваривать фланец к «окурку» колонны, от чего — впрочем, как и от любой другой операции, все операции были одинаково важны, — зависел успех дела.
Даже тетя Оля, которая не могла простить ему убитую копалуху, сжалилась и соорудила роскошнейший суп с душистыми приправами, с неизвестно откуда, похоже, из-под земли, добытыми свежими перьями лука, с укропом и морковкой, не суп, а объеденье — все, кто пробовал, хвалили… И ни слова о злосчастной копалухе.
За день до того, как Косых пойти к фланцу, в далеком вечернем небе появились пролетные утиные стаи. Птицы шли высоко — у самого окоема подсвеченных облаков — и хотели, видно, пролететь мимо, но яркая струя огня гипнотизировала, протягивала к себе, как пламя керосиновой лампы примагничивает различных ночных мотыльков и букашек. Сперва одна стая, а за ней другая и последующие приблизились к огню; построенные углом, утки были хороши видны в небе. Окрашенные в алый тон, они показались вначале зловещими пришельцами из иных миров, пока не приблизились к языку фонтана. Тут строй неожиданно рассыпался, пятнышки утиных тел сбились в кучу, и стая беспорядочно клубком вдруг сорвалась вниз, покатилась в пламя. Раскаленный ветер тут же расшвырял птичьи тушки по земле, по песчаному берегу Тром-Аганки. Часть стаи спохватилась и рванулась вверх, но было поздно — от факела сбежали лишь несколько уток, а с небесной выси пикировала в огонь следующая стая.
Первым понял, в чем дело, Иван Косых, кинулся к дому, спотыкаясь в темноте о гулко бухающие пустые металлические коробки — понабросали, черт бы всех побрал! — схватил в сенцах бумажный мешок из-под бентонита, метнулся к Тром-Аганке, заранее тревожась, — вдруг его кто опередил. И такая досада охватила Косых, что он в темноте стал видеть почти как днем.
Он увидел, что неширокая Тром-Аганка затянута облаком пара, как бывает затянута кипящая кастрюля, когда ее выносят на мороз поостыть. У берега, где еще можно было что-то разглядеть, плавало несколько белобоких сваренных рыбин — вытаскивай, посыпай солью и закусывай! Днем сильный ветер пригнул язык пламени к Тром-Аганке, вот и сварилось несколько десятков окуней, шокуров, сырков. От веток стланика и краснотала, окаймляющих речку, резко пахло паленым — там еще шебаршили умирающие утки. Косых схватил одну, затрепыхавшуюся под рукой в последнем смертельном усилии, и его лицо скорчилось от сострадания — у утки до основания были спалены крылья, вместо хвоста торчал пупырчатый «бубенчик», от жара лопнули перепонки на лапках, вытекли глаза.
— Ах ты, утя, — вдруг жалостливо бормотнул Косых, — угораздило тебя… Гусь небось хитрее, он перепрыгивает через пожар либо стороной облетает.
Потом, словно вспомнив, что жалости здесь не место, бросил тушку на дно мешка, уцепил за лапы следующую, потом еще и еще… Он продвигался вперед, чувствуя, как тяжелеет мешок, класть уже скоро некуда, а с неба сыпанула очередная стая. Кажется, куличков. Тоже съедобная дичь! Один из них огрел Ивана по спине, но не так сильно, как огрела бы утка.
— Ах вы, ути, — пробормотал он с неподдельной нежностью, с трудом вытаскивая мешок на кромку берега. Так, волоком, и потащил мешок к домам, оставляя в земле широкую царапину. Потом отыскал запрятанный в изголовье и припахивающий терпкой плесенью от долгого лежания рюкзак, поспешил обратно, на второй заход. В стланике нос к носу столкнулся с кем-то, похоже, с Сазаковым, набрал еще полрюкзака и радостный от мысли, что молодая жена Надька будет довольна — и на заморское рагу, и на печеную утятину с яблоками, и на утячьи котлетки хватит, и на чердак вывесить еще останется штук пятнадцать. Запас на зиму!
В избе он зажег коптюшку, поскольку в этот вечер света не дали, пересчитал уток — оказалось ни много ни мало семьдесят пять штук. Радуясь, что в избе нет нудного, приставучего Поликашина, который не замедлил бы прочитать мораль, стал потрошить уток, боясь, что, если вертолет завтра в город не полетит (небо обкладывает облаками, и, похоже, вызревает непогода), утки могут протухнуть. Он швырял в ведро кишки, печенки и прочую муть, отдельно откладывал пупки — любил их. И Надька любила. Но, потроша четвертый примерно десяток, он обессилел; руки устали, нос и рот были забиты пухом, изба пропахла, руки стали черными от горелых перьев, которые приходилось счищать, чтобы мясо не прогоркло. Он уже злился, ругал себя и свою затею, потом вдруг ему пришло в голову отнести десяток уток в столовую — пусть пойдут в общий котел, тем более мастер его в стланике засек, а он с начальством, кажись, в дружбе… Так что лучше поосторожнее.