Кажется, что «Он» избегает малейшего движения, малейшего признака жизни — только из страха напугать меня.
И вот я сжигаю сам себя, и мои мысли расцветают над этим жертвенным костром, как застывшие огненные языки.
Все слабое, все заурядное сгорает в пламени.
Не остается ни желания, ни удовольствия, ни боли, ни радости. Все смешивается — и очищенное, и чистое изначально.
Разве само пламя не есть воплощение чистоты?
Так ли уж важно, чья рука выпускает Стрелу — если эту руку направляет указующий перст Божий?
Странное внимание с его стороны: он сказал, чтобы я не садился с ним в одну машину, а затем увлек за собой Н., моего доброго ангела. На кого теперь мне опереться? Может быть, настойчивость, с которой он хотел меня отдалить, нужна была ему лишь затем, чтобы испытать свою власть надо мной, поиграть в деспота, принизить меня, проверить, до какой степени я ему подчиняюсь? Своими собственными руками он толкнул меня в адское пекло и, удерживая меня там, принялся вращать, как на вертеле. Он прилежно играл свою роль, он воспринимал ее всерьез. А эта неопределенность, которую он сегодня утром нарочно развел вокруг одной-единственной вещи, которую я хотел знать? Но я хотя бы менее одинок в моей пытке, которую он мне устроил, тщательно продумав, осуществив и теперь наблюдая за мной издалека, словно палач, привыкший видеть и причинять страдание. Он не знает жалости, он уже хорошо освоил изощренное, высочайшее искусство пытки! Но я менее одинок в своих мучениях!
Наши паланкины следуют один за другим; он едет во втором, но я и не думаю оборачиваться, чтобы его увидеть — мне достаточно, чтобы он неотрывно наблюдал за мной. Окружающие декорации роскошны — сама природа во всем своем бесчувственном великолепии.
По мере того как я страдаю все сильнее, словно переходя с одного уровня на другой, мы движемся сквозь дикие леса, а затем, поднимаясь все выше, достигаем вершины горы, одной из самых священных, и перед нами распахивается во все стороны бесконечно широкий горизонт, где сливаются земля и небо, окружая поля самых прославленных сражений.
«Нет, не сюда, вы поедете в другом автомобиле!» — поспешно выкрикнул он, едва распахнув дверцу; мог бы и не настаивать. Бог свидетель, не в моих обычаях навязываться людям. Может быть, таким образом он хотел заставить меня поплатиться за мою сдержанность? Я ведь еще не знаю, как он отнесся к моим «Дневникам», которые читал сегодня ночью, — и мое страдание усугубляется тревогой. Я сколько угодно могу предполагать, что чем-то его прогневал — но, в конце концов, кто поручится, что он не бросил чтение, перевернув лишь пару страниц? Что он не выбросил эти записки? Что он вернет их мне? Что он их никому не показал? Что он, оскорбленный, не воспользуется ими для того, чтобы меня погубить?
Мысль о том, что я пропал, приводит меня в исступление.
Мы обмениваемся несколькими словами; он держится со мной очень мягко, слегка смущенно — как я полагаю, из-за того, что он открыл для себя нового в моих дерзостях, в моем бесстыдстве. Сказывается еще и то, что он совсем не желал этих откровений — я заставил его войти, буквально втолкнул против его воли, внезапно, в роковой круг опасной игры, в мир, может быть, вовсе ему не известный. Ничто не готовило его к той атмосфере, которой я его мало-помалу окружал. Пусть мои записки затеряются, пусть попадут в чьи угодно руки — и это будет приговор для нас обоих. Мне приятно, что он столь послушно распишется под всеми моими безумствами, к которым у него даже не было особой предрасположенности. Чего только я над ним не вытворял. Он имеет полное право попирать мою голову каблуком, или сдать меня в полицию, или выставить на суд общественного мнения — и этому все будут только аплодировать. Если он этого не делает, то, без сомнения, лишь потому, что мы с ним заодно, и еще потому, что не хочет портить столь удачное путешествие.
Теперь, я знаю, его больше не раздражает мое всегдашнее смятение, поскольку он сам является его причиной; он уже не до такой степени ненавидит меня, хотя и побаивается. Если на публике он держится со мной отчужденно, то наедине с собой наверняка не так самоуверен. Его кокетство требует присутствия зрителя; я скрашиваю его досуг.
Когда мы прибываем на место, он подходит ко мне:
— Я прочитал «Дневники».
— И то, что вы теперь знаете, вас отталкивает?
— Нет, мне даже хочется ответить на ваше чувство.
И в тот же миг моим глазам предстает самый восхитительный на свете пейзаж.
Порой X. оборачивается, чтобы на меня посмотреть, и в его глазах я замечаю непривычные огоньки — словно отблески костров, зажженных на Иванову ночь.
Он — мое солнце, и теперь мне кажется, что я для него — почти звезда: настолько его удивляет моя пылающая чистота.
Слова, которые произносишь, никогда не достигают высоты того, что хочешь сказать, — с того момента, как начинаешь жить в иных, более тонких мирах.
Я шепчу: «Наконец-то я снова могу спать, потому что между нами все хорошо».