Как плоско звучит эта фраза, — но это еще ничего по сравнению с теми словесными штампами, которых я избегаю, — еще более слабыми, более пошлыми, более уродливыми. То, что я испытываю каждое мгновение, невозможно выразить словами.
Возвращая мне мое достояние сегодня вечером, перед тем как уйти, он ничего не сказал вслух, оставив свои слова в глубине сердца, но уже внизу, у подножия лестницы, обернулся, положив руку на перила, и крикнул мне, как мальчишка, — который он в сущности и есть, — «Спасибо вам за "Дневники"!» — как будто речь шла о пачке сигарет.
Внезапно возникает какое-то неблагополучие — ни один из наших поступков не соответствует нашим истинным побуждениям. Ничто из того, что происходит между нами, не имеет отношения к душе, Страсти, Религии. Мы то и дело замечаем свои промахи, вызванные недостаточным проявлением чувств. В тайных отношениях необходима наивысшая требовательность к подобным вещам. Наедине с ним, в моменты столь удивительные, что они кажутся сном, я соответствую ему, — но сколь ужасна диспропорция между божеством, которым является каждый из нас, и жалким одушевленным манекеном, который, проявляя его вовне, его предает.
Мы с Н. дорожим друг другом, как двое немых. Со стороны это выглядит непонятно и слегка диковато — мы изображаем дружбу, хватая друг друга за руки, мы смотрим друг на друга чересчур выразительно, почти в экзальтации; все наши жесты превосходят наши намерения. Те, кто не знает, что мы говорим не на одном и том же языке, спрашивают себя, удивленные и скандализированные, что означают наши немые излияния — трагедию или комедию? Но как бы мы могли понимать друг друга иначе?
Единственный наш переводчик и одновременно тайный язык каждого из нас — это X.
Сегодня утром я посетил музей V., в компании Н., но без X., который отдыхал. Сначала мы задержались перед греческой скульптурой — мы оба восхищались ею, и наши чувства смешивались, без всякой ревности, словно у нас был один взгляд на двоих. Затем нас привлекло искусство христианских веков — и мы подолгу склонялись над одними и теми же лицами. Дерево и мрамор были лишь предлогом — мы оба знали, что нас влечет. Между ним и мной было человеческое и божественное, был некто, а теперь есть еще и открытка, которую он мне великодушно подарил у выхода — портрет Лоренцо Лотто, внешне схожего с X.
Мы не сказали друг другу ни слова, но, одновременно узнав его, заговорщически взглянули друг на друга; мы стали больше чем единомышленниками — сообщниками.
Мои отношения с Ангелом продолжают оставаться чудесными — как если бы мы нашли способ идти одной и той же дорогой бок о бок, не толкаясь и не причиняя друг другу неудобств. Что до меня, я передвигаюсь вместе со своим огромным собором чувств уже менее неловко, с большим изяществом огибая повороты, не так неумело, почти бодро — в то время как он умеряет юношескую легкость, приноравливая свою крылатую походку к моей. Мы оба владеем искусством переглядываться, светски беседовать, обмениваться незначительными словами, дежурными улыбками. Именно с появлением этого немого и обоюдного прочного согласия страсть приобретает особое очарование. Нет уже ничего, что не служило бы признаком этого тайного союза. Даже равнодушие между ним и мной — нарочитое, показное равнодушие, тщательно отмеренное с той и с другой стороны, — указывает на то, что любая явная демонстрация чувств не имеет смысла, более того, она была бы почти невежлива, неделикатна, недостойна нашей уверенности друг в друге, которой могла бы повредить. Больше нет нужды в клятвах и заверениях. Наш альянс совершенен и надежен.
Мои отношения с X., с тех пор как он знает, продолжают оставаться чудесными.
Вскоре, в одном из самых величественных дворцов мира, за столом, украшенным декоративными ягодами и осенними цветами, я сижу между Н. и X., напротив Принца — все почести и все удовольствия разом, одновременный апофеоз официального и интимного.
Я понемногу привыкаю к внутреннему сиянию, идущему из глубин сердца, и наконец могу носить его в себе с легкостью.