Марфа встала с трона и тяжелой поступью направилась к выходу, но в дверях обернулась.
– Думай, Миша! Срок у тебя до завтра, потом не обессудь.
Инокиня ушла, а царь так и сидел на приставном стуле, зажав голову руками. Проестев тихо вошел в престольную. Услышав осторожные шаги, Михаил обернулся.
– А-а, это ты, все слышал?
– Прости, государь, слишком громко говорили!
– Тогда скажи, что мне делать?
Проестев подошел ближе и встал перед царем на колени.
– Государь, думаю так: ведовство – занятие опасное. По закону – смерть! А врачебная сказка всего лишь грамота. Там нет злого умысла, а значит, в худшем случае ссылка. Не стоит дразнить гусей. Выбери второе, а там я что-нибудь придумаю. Человек – Божья тварь! Он как заболеть, так и вылечиться может!
Михаил молча посмотрел на Проестева и заплакал.
Глава 32
Ранним утром накануне дня празднования Казанской иконы Божией Матери[147] из ворот Новоспасского монастыря выехали широкие розвальни, запряженные молодым монастырским меринком, лохматым, как лесной кабан. Возница в овчинном тулупе, закутанный по самые глаза в разноцветное тряпье, лениво понукал его вожжами, с тревогой всматриваясь в ледяной туман, со вчерашнего дня стоявший в Заяузье, на Каменщиках и Болвановке.
После относительно теплой осени конец октября озадачил москвичей настоящей «черной зимой», малоснежной и очень холодной. Красота природы волновала их в последнюю очередь, а поскольку половина города кормилась за счет садоводства и огородничества, то зима без снега тревожила каждого. Бескормица неурожайных лет грозила слободскому люду голодом, долговой кабалой и весьма вероятной гибелью. Все это они помнили по прошлым годам, и от того переживания их только усиливались.
В санях, спиной к вознице, прикрывшись верблюжьей кошмой, лежали двое – отец Феона и архимандрит Дионисий. Старец сильно осунулся и исхудал, но глаза его искрились юношеским задором и интересом к окружающему миру. Сквозь ледяной туман в вышине просвечивалось ясное небо, на котором удивительным образом одновременно мерцали два земных светила, солнце и луна. Дионисий молча смотрел вверх, ловил сухими обветренными губами то ли снежинки, то ли крохотные льдинки, падающие с морозного неба, и улыбался тихой улыбкой блаженного.
Отец Феона бросил на архимандрита озадаченный взгляд.
– Отче, разве не горько тебе от несправедливости, что сотворили с тобой твои лютые недруги?
Дионисий приподнялся на локтях, посмотрел на Феону и звонко рассмеялся.
– Горько – значит обидно? Ты сейчас про меня или про себя спрашиваешь?
– Не понял? – удивился Феона. – О чем ты, отче?
– Не лукавь со мной, отец Феона. Знаю я тебя без малого три года и скажу – нет в твоей душе ни покоя, ни христианского смирения. Что-то темное и злое гложет тебя изнутри, ищет выхода, а найти не может!
Хмурое лицо собеседника заставило Дионисия сменить тему. Он расслабленно откинулся на солому и прикрылся колючей, но очень теплой кошмой.
– Горько ли мне? – продолжил он начатый до того разговор. – Нет! Обидно? Тоже нет! Разрешая себе обиду, человек разрешает себе быть слабым. Жить с уязвленной душой человеку намного труднее! Ведь храня недобрую память о людях, мы в первую очередь мучаем самих себя. Тем, на кого мы обижаемся, нет дела до наших переживаний, они, скорее всего, даже не замечают их, в то время как наше сердце, отравленное ядом мщения, изнывает под тяжестью пустых переживаний. Потому правильнее будет обиде волю не давать! Не согласен, отец Феона?
– Не знаю, что сказать, отче. Умом понимаю – прав ты, но душа эту правду принимать не желает!
Дионисий с сочувствием посмотрел на собеседника.
– Когда-нибудь и боль пройдет, лишь шрамы останутся!
– Когда же придет это время?
– От тебя зависит. Только память может измерить время. Вспомнишь плохое и захочешь его забыть. Чем слабее память, тем короче время!
– Как просто! – печально усмехнулся Феона.
Розвальни резко остановились.
– Что случилось, сын мой? – Дионисий повернулся к возничему.
– Да эвон, – воскликнул тот, указывая варежкой куда-то перед собой, – повезли красавицу нашу!
– Кого повезли?
– Да невесту цареву. В Тобольск ссылают страдалицу!
Мужик поглядел на монахов, хлопая оледенелыми ресницами, и в сердцах добавил:
– Сказывают, будто ближние бояре решили, что девица к царской радости непригодна! Это как? Баба, прости господи, она баба и есть! Как она может к мужниной радости непригодной быть?
Феона не стал дослушивать болтовню ямщика и вылез из розвальней на припорошенный поземкой Владимирский тракт. Оглядевшись по сторонам, монах сообразил, что находится между Греческой слободой и Рогожкой. Вдалеке, в сторону Яузы, возвышались морозные стены и башни Андрониевского монастыря, значит, проехали они всего ничего, версты полторы, не более!
– С такой скоростью к ночи в лучшем случае до Пушкино[148] доберемся, – проворчал Феона, зябко поеживаясь.