Через пару лет ему с большим трудом разрешили сделать выставку в большом зале Союза художников. Альтман очень волновался. Каждое утро звонил мне домой, для того чтобы решить какую-нибудь очередную проблему: то развесчиков не было, то вдруг выяснялось, что не успевают подготовить каталог, то забыли вовремя заказать пригласительные билеты. Я всячески старался помочь ему. В результате выставка состоялась. Единственное, чего не удалось добиться, — это перекрасить по его просьбе в зеленый цвет унылые серые холсты, на которые обычно вешали живопись.
Очередь на его выставку выстроилась почти от Исаакиевской площади. Во время ее экспонирования большой выставочный зал был забит посетителями. Такого в Союзе художников не могли припомнить за многие годы существования выставочного отдела.
Где-то дома у меня лежит каталог этой выставки с надписью Альтмана и его собственной эмблемой: инициалами. Такая же эмблема вырублена на небольшой надгробной стеле в Комарово на кладбище, где похоронен Альтман, неподалеку от могилы Анны Ахматовой, чей портрет его работы широко известен.
Находясь в Голландии в маленьком деревянном доме, где жил Петр Великий, который приехал в эту страну изучать корабельное дело, Наполеон нацарапал свинцовым карандашом на стене крохотной комнатки: «Большому человеку — ничто не мало».
Одному из крупных русских художников воздали должное лишь после его ухода. Мне же остается только вспоминать о том, как в середине пятидесятых годов в нескольких километрах от Комаровского кладбища мы вместе с Викой и Натаном Исаевичем гуляли по пустынному берегу Финского залива.
Тогда еще была жива и Ахматова.
Конечно же, в те невеселые годы имело значение именно то, что ни Альтман, ни другой замечательный художник — Константин Иванович Рудаков — не были членами партии. Возможно, если бы они и захотели во имя карьеры вступить в партию, их все равно бы не приняли, поскольку Альтман несколько лет жил в Париже и не был апологетом соцреализма, а у Рудакова сын оказался в плену и жил в Англии. У меня нет никаких сомнений в том, что, если бы им и предложили вступить в партию, они бы в ужасе отказались.
А мне предложили вступить в партию в январе 1942 года. Город был окружен, никто не знал, займут ли его немцы или нет. Готовились даже планы (об этом сейчас почему-то не вспоминают) на крайний случай перевести основные учреждения на правый берег Невы, а левый оставить немцам и продолжать обороняться. Я знаю об этом потому, что для госпиталя, где работал мой отец, уже подбирали подходящее помещение.
И вот в этой ситуации меня вызвал к себе наш комиссар полка, и мне предложили вступить в партию так же, как и большинству солдат нашего полка.
Во-первых, комиссару отказывать не положено. А во-вторых, — и главное, — мне казалось тогда, что я совершаю героический подвиг. Враг, как тогда писали, «у ворот», нас всех возьмут в плен, а я вот ничего не боюсь. Мало того что я еврей, так я еще буду и коммунистом. Таких немцы расстреливают сразу. Правда, таким храбрым кандидатом в члены партии я был только до 1 мая 1942 года. Готовясь к праздникам, мы, не очень умея, в общем-то, это делать, решили вымыть полы в комнате, которую занимали. Опыт оказался очень неудачным: мы развели страшную грязь и вечером, не закончив уборку, решили развлечься.
Я написал большие плакаты и развесил по стенам. Некоторые помню, поскольку их неоднократно повторяли на заседаниях партбюро. Например: «Мытье полов — здоровью враг. / Устроим в комнате бардак»; «При чистоте хорошей / Не бывает вошей»; «Чаще мойте рук и шей, / И у вас не будет вшей».
Как раз в этот момент с проверкой, как идет подготовка к первомайскому празднику, к нам нагрянул комиссар полка…
После чего было заседание партбюро, на котором мне влепили выговор по партийной линии; с ним я проходил всю войну, так и не сумев снять, поскольку часто переходил из части в часть, пока не наступили мирные дни, и только после войны я стал настоящим членом партии с правом решающего голоса на собрании.
А во время войны я все время был кандидатом, что мне нисколько не мешало воевать. Это пребывание в партии плюс шесть лет учебы в институте, когда каждое отступление от принципов соцреализма считалось преступлением и жестоко каралось, безусловно, наложили отпечаток на мое творчество. Прошло каких-то десять-двенадцать лет, и художники начали созревать в других условиях. Наше поколение и наши взгляды на искусство вызывают у них усмешку — в лучшем случае, а как правило, раздражение, в мои же годы ничего, кроме соцреализма, не могло существовать.
Когда я учился на третьем и четвертом курсе института, к нам приехал на стажировку из Венгрии скульптор Томаш Дьянаш. Через пару недель, освоившись с нашей жизнью, он начал задавать дурацкие вопросы. Поскольку только я один говорил по-немецки, а он речи произносил только на этом языке, я испуганно вздрагивал и начинал оборачиваться по сторонам.
— Почему у вас все работают одинаково? — спрашивал он.
В ответ я что-то невразумительное вякал.