Обычно, свесив с дрог босые ноги и лишь по привычке понукая коня, я глазел по сторонам, испытывая от того непонятное волнение. Слева, с островками столетних дубов, взнесенных над серебристо-зелеными расхлестами орешника, плавно скатывался к невидимому отсюда ручью Орехов лог. Днем он дышал покоем и прохладой, по ночам в нем были волки. За логом, над гребнем противоположного его склона, прямо из земли, как диковинный гриб, торчал зеленый купол церкви — там соседнее село, но в распадке его не видно. Справа поле плавно текло к другому логу, за которым ровной дугой выгибалась гребенка ельника у железной дороги. В ельнике иногда, с пофукиванием и попыхиванием, взвивался паровозный дымок, постукивая, полз красный товарняк. Впереди, отсвечивая в рыжину вечной пустошью, горбатился в небо холм, за ним, по рассказам, начинались немереные лесные чащи. Весь этот зеленый, голубой, пестрый простор, накрытый то синим, то облачным небом, засыпанный звоном жаворонков, с тугим ветром или стеклянно недвижным воздухом, был для меня единственной реальностью на земле. А что там, за чертой, где лес и поля сходятся с небом? Оттуда наплывали видения заоблачных гор, шумящих над морской синью парусов, многолюдных каменных городов, и все это звало, манило, что-то обещало. Я уже много читал, а читая, все видел как бы воочию, складывал в память. И сладостное ощущение пребывания во многих местах сразу — этих, реальных, и тех, воображаемых, — было живительно и ободряюще среди удручающей монотонности тяжелых будней. Но в этот день, изнуряющий духотой уже с утра, утирая лицо и шею от пота рукавом замашной рубахи, я уныло думал только об одном — о предстоящей пахоте.
Она оказалась хуже, чем я мог представить.
Глинистый пласт спекся, задубел, словно кирпич. Лемех то нырял, заглубляясь, отчего ручки плуга дергались, угрожая вывихнуть руки или расквасить подбородок, то выскакивал, с тошнотворным скрипом скреб поверху. Земля не крошилась, не текла с отвала, хотя бы и пыля, а выламывалась крыгами, которые, сваливаясь в борозду, порой больно били по ногам. Конь, когда лемех заглублялся, влегал в хомут рывками, натужно шатался, чуть не тыкался мордой в прошлогоднюю стерню, а когда выскакивал, терял равновесие, припадал на колени. Иногда, мокрый, с клочьями пены на боках, останавливался, дышал с прихрапом, безучастно относясь и к брани моей, и к ожогам кнута.
Когда солнце, плескающее огнем, встало почти над головой, я с горем пополам завершил очередную борозду, навесил на голову коню мешок с несколькими горстями овса — побольше бы надо, да нету — и лег в тени телеги охолонуть, перевести дух перед обедом. И сразу поплыл в дреме, из которой меня вывел негромкий, глуховатый голос:
— Доброго здоровьичка, сусед.
Подошел старик Егор Комаров, живший у конца нашей улицы. Темное лицо его в опушке седины на фоне белесой небесной голубизны напоминало святого с иконы в нашей церкви, но был он обыкновенным мужиком, согбенным годами, — пропыленная холщовая рубаха с растечениями пота, замусоленные ряднинные портки, легкие лапти при серых онучах. Сам он к тяжелой работе уже не становился, переложив ее на сыновей, но хозяйством правил властно, крепко, хоть и некрикливо.
— Одно и сказать — горе горькое, — продолжал он. — Выждать бы, чтобы на дождике отволгло, да не будет его. Не предсказует моя спина-то. На дождь беспременно ломота, а тут безболезно. Лемех-то не мелко пускаешь?
— Обыкновенно.
— Скрыгочит он у тебя, издаля слыхать. Значит, в самый черепок идет. А во глуби помягче должно быть.
— Конь и так еле тянет.
— Мелковат у тебя кормилец. От роду малосилен, а тут совсем истратился. Все ж таки, как передохнешь, заглуби малость.
Коня пожалел, обо мне — ни слова. Не хотел обидеть? На селе Егор Комаров почитался толковым человеком, всякому делу знал время и ряд. Потому, может, и родилось у него в поле получше да погуще, чем у других, и прибиралось подчистую — не то что зерна в потраву не даст, а и щепоть мякины подберет. Посмеется кто над скупостью, вздохнет только: «Язык без костей, а снег да мороз наведут спрос!» Но на этот раз, видно, и сам он был в сомнении:
— Может, зря и пыхтим. Как с неделю перемочки не выйдет, так хоть бы и семя зря не переводить. Вон она, пахота, — вся горбылем. Бороной на рысине угладишь.
— Пашку вашего вчера видел, — сказал я. — Тоже вздымать собирался.
— А и вздымает… Чего поделаешь? Полегче ему, однако, он-то пароконно. Да толку вровень. Вот иду глянуть — чего наковырял.
Вздохнул:
— Эх, хороша гречка, да ото рта далечко!
Приутешил:
— Дак оно и сложа руки — чего высидишь? От перехожего человека слыхал — есть края погорячее наших. Как в печке пышет, а живут люди, исхитряются. Семя-то готовить умеешь?
— Чего уметь? Провеяно, просеяно.