Начинался свежий августовский рассвет. Пробираясь у реки по хвощам, густо обсыпанным ледяной росой, я услышал издалека ликующую и в то же время как бы тревожную, на высоких нотах: «Кли-и-и! Кли-и-у!» — перекличку журавлей. Омшара, из которой доносились голоса, — густая чаща заболоченных осинников в перемежении с камышами и озерками, — находилась прямо на восток от меня, за стеной могучей дубовой рощи, по которой еще плыл туман, совсем синий у земли и розово пламенеющий в разрывах листвы. Свежесть утра, запах холодной росы и влажной листвы, бесконечные переливы света и цвета и своеобразная, ни на что в мире не похожая музыкальность журавлиной переклички рождали в душе праздничное потрясение. Никакое в мире искусство не способно было сделать больше, чем сделала сама природа, — открыть жизнь и землю в такой яркой и гармоничной красоте.
— Скликались, — сказал мой спутник, местный лесник, так же, как я, молча стоявший в хвощах, пока не смолкли голоса птиц и по листве не полилось солнце.
— Что значит — скликались?
— Переговаривались. Один, к примеру, говорит: «Лето уходит, в путь пора!» А другой: «Листва зелена, вода тепла — куда торопиться?» А третий: «В путь рано, а готовиться надо». И прочее.
— Мне показалось, что они пели.
— Это у них разговор такой. Как в опере.
— Вы что же, их язык понимаете?
— Я их жизнь знаю.
— Любопытные птицы.
— Птицы птицами, а журавль — особо. Земля своего голоса не имеет, а через него разговаривает, потому и слышно за тридцать верст.
— Я в аргентинской пампе был, в пальмовых зарослях Панамы — там как же земля разговаривает?
— Как там, не знаю, а у нас — через них. От века.
С той поры прошло около десятка лет. Совсем недавно я снова попал в те же места, где слушал журавлиное скликание на рассвете. Так же щетинились обсыпанные росой хвощи, так же в недвижно розовеющем тумане стояли дубы — их стало поменьше, некоторые, подмытые паводком, упали в мелеющие омуты, — тот же холодок утра тек по щекам, но все вокруг безмолвствовало. Казалось, земля утратила, потеряла свой ликующий и тревожный голос и в самом воздухе было разлито печальное недоумение — что случилось? Понапрасну прождав до восхода солнца, я по петляющим, усыпанным прошлогодними прелыми листьями тропинкам пошел к леснику. Увидав меня, промокшего по пояс в росе, он пригласил к самовару, спросил:
— Рыбу ловил?
— Нет, ходил журавлей слушать.
— И что?
— Ничего.
— Молчат?
— Молчат.
Лесник вздохнул:
— Не молчат, а нету. Уже третий год.
— Перебили?
— По журавлям у нас не палят. Выгнали.
— Как так — выгнали? Прописка у них кончилась, что ли?
— Канавокопателями. Решили омшару и озерцо на луг подсушить. Теперь там и синице не попить.
— Что ж, — вздохнул я, — значит, надо было.
Раздраженно прикрикнув на пятнистую, черную с белым, телку, которая пыталась протиснуться в палисадник через полуприкрытую калитку, лесник накинулся и на меня, словно я тоже был в чем-то виноват:
— И ты туда же — «надо было»! А для чего надо?
— Ну, сено, корм скоту. Для изобилия продуктов.
— Бубнишь, как глухарь, — поморщился лесник. — С закрытыми глазами бубнишь. Да разве я сам против того, чтобы землю улучшать? Но ты погляди, ты разуй глаза — лугов у нас в пойме и так пропасть. А сенца действительно внатруску, травинка травинку в гости кличет — голоса не слышит. Почему? Умный хозяин сам поймет, а если без царя в голове — зря слова изведешь… Вот, к примеру, затеял я разговор с председателем нашим, толкую ему: мол, раньше с петрова дня сенокос начинали… Да только то и успел я сказать, дальше он и слушать не стал. «Ты, говорит, Максим Павлович, со святыми ко мне не лезь, старушечью антимонию не разводи!» Так и сглотнул я пилюлю, не заев и не запив. Святые же и старушки, между прочим, ни при чем вовсе. Раньше с петровок, с середины июля примерно, потому косили, что трава к той поре выстаивалась, самая сильная и быстрая уже и семена роняла, смену себе готовила. Улавливаешь? У стариков наших, выходит, глаз зацепистый был и котелок кое-чего варил. Теперь же дней на десять с хвостиком раньше косить начинают. Может, так оно по науке и лучше, сено сочнее, но семя-то не созревает, его со стороны подкидывать надо. Мы же лет двадцать с лишним луга наголо бреем, а семян и горсти не кинули, да еще скот сразу после разлива пасем, ископытью расковыриваем. Ну и повыродилась трава, вытерлись луга, как шерсть на старой, линялой шубе. А ведь тут, если по-хозяйски подойти — поборонить, хороших трав подсеять, — сеном завалиться можно! Нерадивые же готовые земли в сиротстве держат, на распыл пускают, а на новых местах роют, буравят, свиноройствуют. Хотя бы омшару ту взять — она про засушливые месяцы водичку копила, землю изнутри подпаивала, грунтовые воды до уровня подпирала, а мы — раз, два, горе не беда, все краны пооткрывали, убегай скорей к морю. Потом хныкаем — засуха. Леса вон тоже начинают болеть…
— Послушать вас, тут скоро пустырь на пустыре будет.
— К тому идет. Свинья под дубом вековым…
— Ну, уж вы и хватаете!
— Это не я, а Крылов.
— Знаю. Но не по тому поводу.
— И к тому и к этому подходит.