Но ты не остановишься, ибо, скорей всего, думаешь так: «Есть вещи и минуты, которые стоят слез, и пусть потом прольются мои слезы».
Остановись, Михал Топорный, еще не поздно, ведь ты еще не переступил порога дома этой красивой девушки, отступи — и тебе не придется припасть в печали к стене родного дома и услышать проклятья в шорохе рассыпающихся в прах бревен.
Но ты не остановишься, не отступишь, ибо ты не мыслишь, или, вернее, тебе доступна только одна мысль: «Есть вещи и минуты, стоящие печали, и пусть я потом, опечаленный, припаду к стене родного дома и услышу проклятья в шорохе истлевающих бревен».
Остановись, Михал Топорный, отступи, ведь еще не поздно, ты еще не перешагнул порога дома этой красавицы, остановись — и не побредешь в печали по узкой тропе на гору, и не очутишься у ее подножия, где тобой завладеет смерть.
Но ты не остановишься, ты не отступишь, полагая, вероятно, что «есть вещи и минуты, за которые можно принять смерть».
Ты не остановишься, Михал Топорный, и войдешь в дом своей красавицы; ты не остановишься — и тщетны эти призывы и попытки удержать тебя, ибо твоя жизнь уже кончилась и протекла так, а не иначе, согласно тому, что ты получал от окружающего тебя мира, — сколько взял из дарованного тебе, как оценивал то, что брал или отвергал; как руководил собой и своими чувствами и как смотрел на то, что получил, — спокойно или удивленными, слишком широко раскрытыми глазами.
Эти призывы, эти попытки удержать тебя и желание, чтобы ты отступил от врат любви, не имеют, впрочем, никакого значения, ведь ничто не может изменить хотя бы единой секунды твоей жизни, ибо эта жизнь уже миновала.
Эти призывы можно понять лишь как ничего не значащее, скорбное несогласие с тем, что твоя жизнь протекла так, а не иначе и ты не полностью воспользовался дарами своего времени; их можно также объяснить неотступным, детски наивным, иллюзорным убеждением, что эту жизнь можно было бы повторить.
Но возгласы: «Остановись, Михал Топорный! Отступи от врат любви, ибо это также врата ненависти, печали и отчаяния и врата возмездия!» — не имеют, конечно, никакого значения, ведь Михал Топорный уже мертв; но возникает желание — а может, это чувство долга — оживить тебя, Михал Топорный; и фантазия, способная, как сон, превращать годы в минуты, охватывает всю твою жизнь, чтобы удержать тебя от того, что ты уже свершил, советовать тебе сделать то, чего ты уже никогда не сможешь сделать, задавать вопросы, на которые ты уже никогда не ответишь, и чтобы в конце концов, не увидев тебя и не услыхав твоего голоса, все же согласиться, что твоя жизнь была такой, а не иной, и чтобы в конце концов докопаться до смысла такой, а не иной твоей жизни.
После ночи, вернее, раннего утра, проведенного в комнате девушки, утра твоей большой любви и того дня, когда твой разум принялся исподволь подкрадываться к твоей радости и подтачивать ее, должна была состояться поездка в деревню, и ты начал совершать стремительный переход от этого утра большой радости и большой любви, пережитых тобою, к ночи ненависти и жалости, которую тебе доведется пережить.
И снова возникает желание засыпать тебя навязчивыми вопросами, как на исповеди, на которые ты не ответишь и не почувствуешь этой навязчивости, ибо твоя жизнь уже миновала.
VI
О чей ты подумал, когда твоя жена Мария проколола себе палец ржавой проволокой и призналась, что боль подымается выше и уже болит вся рука?
Ты прекрасно помнил, как было с твоим отцом, так о чем же ты подумал, когда твоя жена пожаловалась на боль в руке, опечалился ли ты тогда или у тебя возникла тайная надежда, что эта боль может пойти дальше и тогда на коже выступят продолговатые синие пятна?
Присматривался ли ты потом украдкой к этой руке, и скользил ли по ней взглядом в поисках синих пятен, и напрягал ли ты зрение, думая, что вначале эти пятна могут не слишком отличаться по цвету от здоровой кожи?
Чего ради ты напрягал зрение, в чем хотел убедиться и в какой роли представлял себе тогда городскую красавицу?
Спрашивал ли ты потом свою жену Марию, болит ли пораненная рука, а если спрашивал, то какого ждал ответа?
Как бы ты поступил, если бы она ответила, что боль усиливается, и не появилось ли бы тогда на твоем лице деланное выражение крайней озабоченности?
Что бы ты предпринял, если бы тебе сказали, что твоей жене Марии уже нет спасения и она должна умереть, и как бы ты повел себя, если бы знал, что дела ее действительно плохи?
Как бы ты держался и что означала бы твоя крайняя озабоченность, если бы твоей жене Марии было бы настолько скверно, что ей недостало бы сил выдавить из себя хоть слово?
Как бы ты перенес ее пристальный взгляд, и хватило ли бы у тебя смелости смотреть на нее, и что бы тогда означала твоя преувеличенная озабоченность?
Опечалила ли бы тебя смерть этой женщины, с которой ты прожил почти десять лет и которая была матерью твоего ребенка?
Что бы ты почувствовал, увидев ее в гробу и когда бы этот гроб несли на кладбище?
Появились ли бы у тебя на глазах слезы, и какие бы это были слезы, и откуда бы они взялись, откуда?