– Кто это? – спрашивает Трикси и мы все смотрим обратно на телевизор, как раз вовремя, чтобы заметить четырнадцатилетнего Конора, исполняющего свою роль. Она не зря спрашивает; в нем почти нельзя узнать мужчину, в которого он превратился. Конор-подросток становится на перевернутую лодку и читает рэп о свободе прессы, при этом будучи переодетым в малыша-каратиста – один из наших любимых фильмов года. Он пытается балансировать на одной ноге и изображает комичную версию удара журавля.
Потом наступает моя очередь. Моя первая и – из-за произошедшего – последняя роль со словами в семейных пьесах Даркеров. Девятилетняя я в ужасе взбирается на старую голубую лодку и смотрит на аудиторию из четырех взрослых и нескольких игрушек. Я сжимаю кулаки и закрываю глаза на экране, пытаясь преодолеть боязнь сцены и вспомнить реплики, написанные для меня сестрами. Я помню, что у меня все сильно чесалось от костюма Гизмо и мне хотелось чихнуть. Я поймала взгляд бабушки и она улыбнулась мне.
– Дочери как гремлины, с ними нельзя нарушать три правила, – сказала я.
– Первое: не выпускайте их под яркий свет…
Конор и Лили направили на меня фонарики, а Роуз накинула мне на голову белую простынь, что было запланировано. В ней были вырезаны дыры для глаз.
– Второе: не кормите их после полуночи, – сказала я.
Лили кинула в меня яйцо, чего
– Третье:
Лили выплеснула на меня ведро холодной воды, что тоже не было частью плана, и я лихорадочно пыталась вспомнить последнюю реплику. Я смотрю, как на экране я поворачиваюсь, открывая жуткое нарисованное лицо, нарисованное на простыне сзади.
– Или они станут призраками!
Зависла недолгая пауза прежде, чем бабушкины часы начали звенеть и лязгать, должно быть, представление происходило около полудня, потому что они звонили бесконечно. В тот год она купила новые в форме совы. Ее глаза вращались, когда часы тикали, словно сова наблюдала за нами.
Когда часы затихли, Роуз – охотница за привидениями – направила свой картонный протонный блок в мою сторону, выстрелив взбитыми сливками из спрятанной банки. Когда представление закончилось, мы взялись за руки и поклонились. Я смотрю, как наша мать поздравляет нас и протягивает мне полотенце – то есть даже она знала, что я намокну – а потом исчезает в доме.
Камера, установленная на месте, улавливает часть разговора взрослых, но мне приходится податься ближе к телевизору, чтобы расслышать. Мой отец и отец Конора соревновались за внимание Нэнси. Мой отец – сменивший больше подружек, чем мы могли сосчитать – будто бы не одобрял, что у матери был собственный «друг», хотя они были разведены уже несколько лет. К тому времени Брэдли Кеннеди был безумно влюблен в мою мать, и любой, кто видел их вместе, знал, что она отвечала взаимностью.
– Мне нужно скоро уехать, мой оркестр играет в Париже на следующей неделе, – похвастался отец.
– Звучит чудесно, – ответил мистер Кеннеди, звуча искренне довольным, что мой отец уезжает.
– Брэдли написал книгу о скорби и садовничестве, – сказала отцу Нэнси, словно это было соревнование.
– Звучит… отлично, – пожал плечами отец.
– Я тоже так думаю. Бабушка познакомит его со своим агентом, – ответила моя мать. – Я прочла ее, и он пишет прекрасно. Книга заслуживает, чтобы ее заметили, – добавила она, гордо улыбаясь, будто она сама ее написала. Но улыбки не продержались долго.
В телевизоре слышится крик откуда-то из Сигласса, заставляющий всех на экране и в настоящем вздрогнуть. Кричала Лили. Она нашла меня лежащей на полу у подножья лестницы, все еще одетой в костюм гремлина Гизмо, и я не дышала.
Двадцать восемь
Моя мать говорила, что никто не виноват в остановке моего сердца в тот день, но я думаю, что на это повлиял мой испуг на сцене. Мне никогда не нравилось, когда на меня смотрят, наверное, из-за всех докторов, разглядывавших меня в детстве. Они смотрели мне в лицо, потом на шрам на моей груди, потом качали головами и хмурились, выглядя очень разочарованными. Люди почти всегда смотрели на меня по неправильным причинам, поэтому я предпочитала, чтобы они вовсе меня не видели.
После моей пятой смерти были месяцы походов по больницам, включая поездку к очередному специалисту в Лондон в феврале. За все это платила бабушка, которая всегда отказывалась верить, что меня нельзя вылечить. Большинство воспоминаний о моем пребывании в больнице немного померкли за годы, но я помню ту неделю по двум причинам. Во-первых, это был день святого Валентина, и мальчик на койке напротив меня подарил мне валентинку. Я никогда их не получала до этого и не знала, что думать.
– Почему на ней сердечко? – спросила я.
– Потому что я тебя люблю, – сказал он, поправляя свои круглые очки. Ему было одиннадцать, мне – девять, и я не думаю, что мы что-либо знали о любви.