Моисей вопросительно приподнял бровь, однако Аарон умоляюще взглянул на брата, чтобы тот не отрицал.
– Внимательно посмотрите на посох Моисея, который я несу с тех пор, как мы вошли во дворец. Сейчас я верну его Моисею, он бросит посох на землю, и его бог сотворит чудо.
Моисей, несмотря на присущее ему упрямство, чтобы не унижать брата, все же согласился поддержать эту игру. Он сжал в руке посох, бросил его на алебастровые плиты, и… палка превратилась в змею.
Чиновники громко вскрикнули от испуга. Ипи поджал под себя ноги и съежился в кресле. Я глазам своим не верил: змея ползла. А на полу не осталось ни куска дерева.
Казалось, один только Сузер не потрясен. Синева его глаз достигла такой прозрачности, что в них невозможно было заметить хоть какое-то выражение.
– Пригласите Джеди, – приказал он.
Спустя несколько мгновений появился какой-то сильно размалеванный тип.
– Джеди, превращение в кобру!
Чародей оценил ситуацию и вернулся с палкой. Сузер язвительно скривился:
– Смотри, Моисей, я не претендую, чтобы в это дело вмешивался бог, – достаточно моего чародея.
Колдун Джеди бросил палку на пол. Палка обратилась в змею.
И снова сановники и визирь вздрогнули: присутствие в помещении двух змей наводило на них ужас.
Сузер поднялся, перешагнул через пресмыкающихся и пренебрежительно глянул на Моисея:
– Вы остаетесь здесь, и ты, и твой народ.
На выходе из дворца красный от гнева Моисей сорвал зло на Аароне:
– Как ты посмел! Нелепо! Унизительно! Какой позор!
Я возразил, потому что превращение произвело на меня впечатление:
– Да брось, Моисей: ведь стал же твой посох змеей!
– Палка колдуна тоже. Простодушный Ноам, тебя ввел в заблуждение самый старый фокус, какой только может быть.
И в присутствии своего совершенно пристыженного молочного брата Моисей открыл мне, что Аарон с самого начала держал в руке змею – змею, выглядевшую, как палка, потому что он парализовал ее. Добиться этого очень просто: если давить змее на затылок, у нее наступает тонический спазм; неподвижная, твердая и напряженная, она остается в этом состоянии окоченения и обретает живость лишь после вторичного надавливания с последующим ударом.
– Я выступаю от имени бога, Аарон, а не шарлатана, который пускает пыль в глаза, или какого-то божества, что творит свои фокусы.
Каждый раз, когда Аарон пытался оправдаться, Моисей прерывал их перепалку словами: «Умолкни, Аарон». Все чаще и чаще он заставлял молчать того, кого прежде просил говорить.
– Пакен влюблен? Я не верю.
У Мерет не укладывалось в голове то, что я сообщил ей.
– Он обожает эту женщину, – продолжал я, – потому что бросает все и уезжает в Фивы, чтобы поселиться у нее.
Мерет не уступала:
– Это невозможно! Пакен любит только себя, у него нет сил любить других.
– Может, теперь он меньше дорожит собой?
– Верно, с годами мы теряем причины восхищаться собственной персоной, – признала она. – Даже мой брат…
И в самом деле, Пакен производил впечатление человека, сражающегося за поддержание своей фигуры. Он, который прежде выказывал столь беспечную прожорливость, морил себя голодом, заставлял себя совершать пробежки и плавать, что совершенно не доставляло ему удовольствия. Пакен стремился сохранять упругость кожи, умащал себя мазями, которые мне приходилось составлять для него, и пользовался краской для волос, чтобы скрыть несколько седых нитей в своей великолепной шевелюре. Ценой этих усилий он оставался прекрасным и продолжал обольщать. Однако по утрам, когда мы встречались для омовения на берегу реки, я явственно ощущал, что теперь собственная красота не занимает прежнего места в его сознании: из дара она сделалась заботой. Если долгое время он довольствовался тем, что принимал ее как должное, отныне он трудился, чтобы ее сохранить.
В день нашего прощания, когда ему предстояло присоединиться к богатой вдове, которая увозила его в Фивы, в свой дворец, я сердечно обнял его; эта нежность удивила меня самого, настолько властно, без малейшего усилия с моей стороны, она проявилась. По правде сказать, он меня потряс: я не только любил Пакена со всеми его недостатками – я любил его недостатки, они завораживали меня. Его совершенный нарциссизм был сродни искусству, доведенное до пароксизма самодовольство являло собой пример для подражания. Во всех своих проявлениях Пакен оставался несравненным.
Когда мы обнялись, я шепнул ему на ухо:
– Признайся: ты любишь свою вдовушку?
– Ты видел, как она на меня смотрит? Все началось после кончины предыдущего фараона, при виде меня она теряет голову.
– Так вот что тебя восхищает!
– Разумеется! Если однажды я перестану себе нравиться, ей я буду нравиться за двоих. Знаешь, такие женщины успокаивают. Однажды вечером моряк остается в порту.
Отъезд Пакена взбудоражил меня. Этот легкомысленный человек был важной составляющей нашей жизни. Его живость, нахальство, спокойный цинизм, то, с каким удовольствием он предавался наслаждению, значили для нас больше, чем мы могли вообразить. Последующие дни показались мне еще более тяжелыми.