Нравственная философия обвиняет наш век в извращенности за наше равнодушие к ее чарам; так пусть же знает, что полное забвение ее нами есть единственный разумный акт, которым может похвастаться наш век. Не чудно ли, что в местах, где эту философию усерднее всего проповедовали, ей меньше всего следовали? Спарта и Рим восхваляются как столпы нравственности; но в Спарте не было моралистов, а к Диогену, этому великому проповеднику нестяжания, там относились нетерпимо. Еще меньше моралистов было в Риме тех времен, когда Цинциннат[108]
варил себе репу. Бедность не считалась в ту пору добродетелью. Упоение строгостью нравов было лишь интригой, приуроченной к существующему положению вещей. В Риме, как и в других местах, рост богатства придал честолюбию иную, более утонченную форму; по мере развитияБольшая ошибка – приписывать учению о нравственности самодовлеющее значение. Оно явно бесполезно и бессильно в социальном механизме; во всех вопросах, относящихся к его компетенции, как то: кражи, прелюбодеяния и т. д., достаточно политики и религии, чтобы установить, что при существующем строе допустимо и что недопустимо. Что касается преобразования нравов, то поскольку политика и религия здесь терпят крушение, тем более потерпит крушение мораль. Что представляет она собой в системе наук? Не пятая ли это спица в колеснице, не бессилие ли это в действии? Всюду, где она одна будет противоборствовать пороку, ее, несомненно, ждет поражение; она – что негодный полк, терпящий поражение во всех сражениях: он покрыл себя позором, и его надо расформировать. Так должны систематические науки трактовать мораль за оказанные ею услуги.
Знайте, моралисты, если политика и теология и оказывают вам порой мнимое уважение, если они и приемлют вас участниками в борьбе с пороком, то лишь для того, чтобы взвалить на вас позор поражения, а себе присвоить все выгоды злоупотреблений. Вы для них – лишь низкопробное орудие, отбрасываемое с презрением, когда оно не нужно, и безжалостно разбиваемое, если оно становится опасным.
Глядите, как поступали с вами в решительные моменты! Таковы и Варфоломеевская ночь и Французская Революция. Если вы сомневаетесь в презрении политики и теологии к вашим догмам, попробуйте им перечить, и вы познаете меру вашего значения.
Одно обстоятельство в XVII веке открыло вам, наконец, глаза на эти досадные истины. В философском корпусе произошел раскол; так народилась новая наука – политическая и коммерческая экономия. Ее быстрый прогресс предвещал торжество догматов, благоприятствующих роскоши и несущих гибель моралистам.
Они с большим опозданием заметили, что политическая экономия заполняет всю сферу шарлатанства; начиная с середины XVIII века все умы устремились в сторону этой новой науки, которая выдает себя за силу, распоряжающуюся благосостоянием, и сулит нациям огромные богатства, причем каждый льстит себя надеждой к ним приобщиться. Экономисты уже осуществили захват, а моралисты все еще старательно восхваляли прелести бедности. Наконец, когда Французская Революция опрокинула все их мечты о республиканских добродетелях, они готовы были на полюбовную сделку. С этой целью они стали влиять посредством своих догм, рекомендуя игнорировать богатство, не чувствуя к нему ни любви, ни ненависти; догмы воистину смехотворные, но бессильные спасти секту моралистов. Экономисты настолько окрепли, что уже не нуждались в союзниках, пренебрегали возможностями сближения и категорически настаивали на необходимости крупных и весьма крупных богатств, необъятной торговли и необъятной коммерции. Отныне моралисты были посрамлены и безжалостно отнесены к разряду романтиков. Их секта сошла в могилу вместе с XVIII веком; ее постигла политическая смерть, она уже не пользуется никаким кредитом в мире ученых, особенно во Франции, где ей уже не отводится места в академиях.