Итоги долгой дискуссии об определении литературы и литературности подводит Антуан Компаньон. Во-первых, констатирует он, объем понятия литературы исторически переменчив, в разные эпохи в его состав входит разный набор жанров. Во-вторых, социальные функции литературы противоречивы и также не позволяют дать ей однозначное определение: литература обучает читателей господствующим моделям мышления и поведения – но и оспаривает, подрывает эти модели (ср. § 14). В-третьих, как мы уже видели, критерием литературности по форме содержания[57] вряд ли может служить вымысел: бывают литературные произведения без вымысла. В-четвертых, в качестве критерия литературности по форме выражения не годится и повышенная структурная упорядоченность текста – например, критерий «большей насыщенности фигурами, чем в обыденной речи» не работает в опытах подчеркнуто нейтрального, «белого» литературного письма (Хемингуэй, Камю), а с другой стороны, насыщенность фигурами часто наблюдается вне литературы, например в рекламе. Компаньон вынужден признать, что любое определение литературности оказывается оценочным и пристрастным, то есть определяет не всю литературу, а только ту ее часть, которая больше нравится тому или иному теоретику (то есть теория, рефлексивная «критика-4», на деле зависит от вкусовой «критики-1»): «Любое определение литературы – это всегда некоторое предпочтение (предрассудок), возведенное в ранг универсального правила…»[58] Автор «Демона теории», правда, не опускает руки и предлагает свой собственный функциональный критерий: «литературные тексты – это именно те, которые общество использует, не соотнося их с их первоначальным контекстом»[59]. Однако и этот минималистский критерий слишком широк и не ухватывает собственно литературную специфику. Деконтекстуализация – свойство многих, не только литературных текстов. Таковы, например, «крылатые слова», у которых обычно есть известный автор, но употребляются они без всякой оглядки на него и на первое применение («Хотели как лучше, а получилось как всегда» – многие ли помнят сегодня, кто и по какому поводу это сказал?). Волей-неволей приходится чем-то дополнять критерий деконтекстуализации, подкреплять его каким-то структурным критерием: чем «крылатые» фразы отличаются от обычных, есть ли в них какое-то особое «остроумие», «парадоксальность» и т. д.? Опять выходит, что литература – это составное, гетерогенное образование, лишенное единого основания и определяемое лишь «списком»: к литературе принадлежат такие-то, такие-то… и еще другие тексты.
Попытку примирения, взаимной артикуляции двух подходов к литературности предпринял Жерар Женетт, применяя примерно ту же логику теоретического компромисса, что и при разделе «сфер влияния» между поэтикой и герменевтикой (см. § 4). В книге «Вымысел и слог (Fictio et dictio)» (1991), опираясь на статью Тодорова «Понятие литературы», он вместо попыток построить единое определение литературности поставил себе задачей описать реальную множественность и изменчивость этих определений, разделить разные типы литературности. Он продолжает жест критической философии Канта: анализирует разные возможности нашего мышления (в данном случае – о литературе); сходным образом Мишель Фуко сопоставлял взаимно неконгруэнтные определения гуманитарных наук, зависящих от устройства «эпистемы», то есть историко-культурной формации[60], а непосредственным образом Женетт опирается на американского философа и эстетика Нельсона Гудмена, предложившего заменить эссенциалистский вопрос «What is art?» вопросом эмпирическим: «When is art?»[61], то есть, в нашем случае, спрашивать не «что такое литературность?», а «когда имеет место литературность?». Ответ на этот вопрос будет различным для разных типов текста: для одних – «всегда», для других – «при определенных условиях».