Зигмунд написала свои воспоминания по предложению Альвареса для публикации в «
Нет причин сомневаться в правдивости этих воспоминаний. Как нам известно из безумных писем, Плат чего только ни говорила о Хьюзе в те дни. И, как всем нам известно из наших приступов ревности, безумие – основной симптом болезни. Но мало кто из нас в процессе развития болезни испытывал всплеск творческих сил, был способен создать произведение, превосходящее всё, что мы делали прежде, когда работа, кажется, сама себя выполняла. Это были два коротких месяца осенью 1962 года – Хьюз уехал из Девона, а Плат, не в состоянии есть или спать, в жару тяжелой лихорадки, метафорического гнева ревности и до смешного напыщенной жалости к себе написала большинство стихотворений сборника «Ариэль». Она принимала снотворное, а когда его действие заканчивалось, примерно в пять часов утра, вставала и писала стихи, пока не проснулись дети. В письме подруге – поэтессе Рут Фейнлайт (начинавшемся с обязательной брани в адрес Хьюза) Плат писала: «Когда я была «счастлива» в семейной жизни, я чувствовала кляп в горле. Сейчас моя семейная жизнь, пока у меня не появится постоянная прислуга с проживанием, превратилась в хаос, я живу по-спартански, пишу в жестокой лихорадке и выдаю материал, который был заперт во мне много лет. Чувствую себя ошеломленной и очень счастлива. Я всё время повторяла себе, что я – из тех поэтов, которые могут писать, только если в их душе царит мир, но это не так, муза пришла и поселилась здесь, когда ушел Тед». Матери Плат писала (в письме, в котором она также сказала: «Я ненавижу и презираю его так, что мне трудно говорить), «Я – гениальная писательница, во мне это есть. Я пишу лучшие стихи в своей жизни, они создадут мне имя». В конце октября Плат начала искать квартиру в Лондоне – это был период ее дружбы с Альваресом – и 7-го ноября с упоением писала матери:
«Я пишу из Лондона, так счастлива, что трудно говорить. Думаю, я нашла место…По чистой случайности я шла по улице и увидела дом (с Примроуз-Хилл в конце), в котором всегда хотела жить. Дом из синего кирпича, табличка «Сдаются квартиры»: я взлетела по лестнице. Подходит (без мебели), на двух этажах, с тремя спальнями наверху, с комнатой отдыха, кухней и ванной внизу, и с садом в лоджии! Лечу к агентам – сотни людей передо мной, думала, как всегда. Кажется, у меня есть шанс! И угадай, что – это дом У. Б. Йетса – с голубой табличкой над дверью, на которой написано, что он там жил! И это в районе моих прежних врачей, на улице (где) я хотела бы купить дом, если когда-нибудь напишу роман-бестселлер».
Это был дом, перед которым сейчас стояли мы с Олвин. Здесь царил дух благополучия и процветания. Я ожидала увидеть что-то менее роскошное и приятно-ухоженное, мемуары Альвареса подготовили меня к чему-то истощенному и меланхоличному. Это обычное дело при посещении мест, где случилось что-то плохое, не оставив никаких следов: посетитель поражен отсутствием того, что он пришел «увидеть». Клод Ланцманн начинает свой фильм «Шоа» с красивого зеленого сельского пейзажа. Он прогуливается с человеком, который выжил в нацистском лагере смерти Хелмно, по территории лагеря, сейчас это – поэтический луг с ручьем. Обычным тоном, поскольку Ланцманн задает ему вопросы столь же обычным тоном, выживший рассказывает об ужасах, в которые невозможно поверить. Фильм повисает в противоречии между временем и историей. Время исцеляет все раны, сглаживает, очищает, стирает; история не дает ране зажить, ковыряет ее, обнажает и заставляет кровоточить. В своем фильме Ланцманн снова и снова возвращается к этой теме. В Тель-Авиве он берет интервью у цирюльника, выжившего в Треблинке. Цирюльник стрижет клиента. Работает, как обычно. Ланцманн давит на него, чтобы узнать более специфические подробности о лагере, цирюльник, теперь – в слезах, не в силах продолжать. «Вы должны говорить дальше, - сурово требует Ланцманн. – Должны». Цирюльник решительно берет ножницы и возобновляет свое необычайное представление-оксюморон забывания прошлого (стрижет волосы, отрезает связь с Треблинкой) и его вспоминание (повинуется приказу Ланцманна говорить, говорит о невыразимом).