Это был дядя Андрей – монах Анфимий на Афоне. Она знала его адрес: она раза два в год надписывала конверты и писала, от имени отца, письма: к Пасхе и Рождеству посылали немного денег на скит, а иногда и шелку на облаченье или воздухи. Но сам Анфимий никогда не отвечал на письма; отвечал настоятель скита: Анфимий был в строжайшем затворе и не видел людей. Помолившись, она со страхом написала на Афон и ждала ответа. Ответ пришел не скоро, через несколько месяцев, и не ей самой, а отцу. Монах Анфим писал брату сам: «Видно, мало моих грешных молитв за всех вас, единокровных мне, купующих и торгующих, не покрывают, видно, мои грешные молитвы всей вашей купли и продажи мирской, что послал вам Господь новую молитвенницу, мне, недостойному, в подкрепление, племянницу мою, а твою дочь, рабу Божию Ирину, вложив ей в сердце желание восхитить всечестный ангельский образ. А ты, брат, слышу, сего ведомого Божия дела не желаешь и противишься многие уж годы. Посуди, с разумом сообразно ли сие? Али думаешь, век будешь куповать и продавать? Вспомни, что писано о сем: „Яко же бысть во дни Лотовы: ядяху, пияху, куповаху, продаяху, сажда́ху, здаху“, – вам надобно, доколе не погубил огнь и пепел всей сей купли и продажи купно с производящими оную. Сего ли дождаться хочешь? Прекрати противление. Молитв моих не хватает. Дочь благослови Богу послужить. А я благословляю ее и вопреки тебе о ней Бога прошу. Слабею житием; умереть скоро чаю. Кто за вас, купующих, тогда помолится? Кому вы нужны! Расторгуете вы души свои до грошика. Примите молитвенницу, аки дар Божий. Доколе тебе прати против рожна? Не Савл ты, Господь вас всех благослови. Смиренный и паче всех грешный монах Анфим».
Прадед никому не сказал о получении письма. Письмо привело его сначала в гнев. «Нажаловалась! – подумал он про дочь, а о брате: – Святошник! Рад учить! Высокие горы, видно, ум застят: отца с дочерью делит». Но он несколько раз перечел письмо, и гнев его прошел, и он впал в молчаливую, упорную грусть. Ему что-то вспомнился и монах Анфим, брат Андрей.
Это был младший брат; с братьями прадед был вообще чужд и далек, но Андрея он когда-то любил больше других. «Что он понимает!» – с возмущением думал сперва прадед о его письме, о его праве решать судьбу дочери, но ему вспомнился тот вечер, когда все вернулись с богомолья из подгородного монастыря, а брата Андрея не было. Мать плакала, а братья равнодушно успокаивали ее: «Найдется, не золото». Все ушли из комнаты, а мать сидела одна за столом, и сальная свеча заплыла, чадила, и огонек колебался и двигался, как золотой паучок. Мать плакала. Он вошел к ней уже поздно ночью, а она все так же сидела, и только свеча уже тухла, догорев до конца. «Матушка, вы бы шли спать, – сказал он, – утро вечера мудренее». А мать, услышав его, заплакала еще громче и сказала: «Да ведь сердце-то спать не уложишь. Болит. Кровный ведь». У Андрея был высокий грудной голос, и он любил петь. Перед уходом же и петь перестал. Только потом это вспомнили; в этом примета была, что не жилец он дома.
Прадед попробовал представить себе Афон: горы, море, монахов, и между ними брата, – но брат оказывался между ними в синей рубахе, в которой ходил дома, русоволосый, с кроткими серыми глазами и высоким лбом, с зеленым шелковым пояском, плетенным матерью, в небольших сапожках; вспомнил картинку: гора с двумя зубцами, а над ней Царица Небесная и корабли плывут к горе по волнам, – но представить не мог. Все было в тумане.
– Помилуй мя, Боже, помилуй мя! – великопостным распевом, как на ефимонах, пропел он. Он тосковал.
Он развернул Псалтырь и прочел неполную кафизму, но и она была далеко от него, как двузубчатая гора.
Наутро он встал чем свет и неприметно вышел из дома. Он пошел в монастырь и, стоя за ранней обедней, внимательно смотрел, как служит священник, как проходят, кланяются и молятся монашки, слушал, как они поют, как читают поминанье, следил, не коптят ли лампадки, не оплывают ли свечи, посмотрел, какого воску продают свечи и почем свечи, про священника подумал: «Спешит!» – пенье монашенок похвалил про себя, при чтении часов заметил: «Бисер нижет», «Кланяются низко и чинно и хвостом не виляют». Лампадки нашел, что чисты, и воск берегут: свечам не дают оплывать, лишнее гасят, свечнице полестил про себя: «Умная: свечи предлагает сначала подороже: „Вам за десять? – спросит, а потом уж, выждав, прибавит: – Есть и в пять, и в три“». Но больше всего ему понравилась игуменья: как стала на свое место, так ни разу к ручкам кожаным не притронулась локтем, по сторонам головы не повела – а всё видит, и все видят, что она всё видит. И молится хорошо, попросту. «Княгиня», – твердил он про себя.