Он хорошо умел петь. У него было несколько песен. Самую тягучую, длинную-длинную, тонкую песенку он певал бабушке, лежа у ее ног на слоне или уснув у нее на коленях; он пел ее с закрытыми глазами, одной лапкой вступив в сон; потом в сон вступали другая лапа, третья; он открывал умные глаза, поводил ими по бабушке, будто хотел убедиться: «Ты тут? Тут», – и последней лапой вязнул в сладком сне.
Другая песенка была короче: он не заводил ее так издалека, как эту, и пел он ее с раскрытыми глазами, поджав под себя лапки, и только изредка жмурил на минутку глаза от удовольствия. Он и сам слушал эту песенку. А пелись обе эти песенки для ласки. Кот любил бабушку.
Третьей песенкой он благодарил после еды: поест, попьет, сядет на слона – и благодарно урлыкает: урлыканья хватало ненадолго: после еды так спится, и глаза сами закрываются. Четвертая песенка была тревожна, настойчива и пелась короткими переливами: ею он выражал просьбы. Он пел – и широко раскрытыми глазами смотрел на бабушку или Параскевушку: «Ты видишь: я прошу. Дай. Право, очень хочется. Дай».
Пятая песенка была совсем коротка: «Урл! Урл! Урл!» – и все тут: так кот просился гулять на чердак.
Труднее всего ее было петь ночью, люди туги тогда на ухо. Нужнее всего тогда ее петь. Скорее всех эту песенку заслышивала бабушка. Кот начинал свое «урл, урл» около постели Параскевушки; пождав, повторял песенку еще раз, но Параскевушка обыкновенно не слышала и второй; тогда кот, недовольно покрутив хвостом, шел к бабушкиной постели, и в третий раз пропевал свое «урл, урл!», и бабушка вставала с постели и выпускала его.
Старея, кот ленился уже подходить лишний раз к Параскевушке и начинал свою настоятельную песенку прямо у постели бабушки. Бабушка сразу вставала. За это он еще больше ее любил.
И иногда, когда она была одна и читала или вязала, он подходил к ней, тихо, не спуская с нее глаз, становился на задние лапы, трогал ее передними лапами, задерживая их на ее коленях, и замечал ей: «Ты ведь знай: я тут. Я с тобою. Я люблю тебя. Я – твой». И пускал два-три тихих, мягких-мягких «курлы-курлы-урлы-мурлы».
Это была шестая песенка, самая-самая короткая. Ее никто никогда не слышал, кроме бабушки. А раньше он эту песенку так же пел Петру Ильичу. И бабушка это знала. Она оставляла книгу или работу, брала кота на колени и поводила рукой по его рыже-белой шубке, а он взглядывал на нее с признательностью глазами: «Пон яла. Спасибо», – и лежал у нее на коленях, пока не приходил кто-нибудь чужой. Тогда бабушка снимала его с колен и клала на серого слона. А он делал вид при чужих, что и все время спал на слоне, и не было и нет никакой особой песенки, которая понятна только ему, бабушке да Петру Ильичу.
Келья бабушки задней стеной своей примыкала к невысокой монастырской ограде, а за оградой начинался тотчас же сад военного училища; желтое здание его, с толстыми, как бочонки, колоннами и обвалившейся штукатуркой, выходило на другую улицу, совсем в другой квартал; между садом и зданием был еще большой плац, обсаженный деревьями и заканчивающийся несколькими домиками с палисадниками и службами.
В сад юнкеров не пускали гулять; они гуляли только по плацу, чтобы всегда быть как на ладони у начальства; в саду же гуливал старый генерал, начальник училища; он был без левой руки, оставленной где-то в Дагестане; был немец, умен и очень строг; говорили, что, принимая училище, он так и отнесся к офицерам и к юнкерам: «Я на войне командовал и страха не знал, – он показал на пустой заколотый рукав генеральского мундира, – предваряю: и здесь буду командовать, потому что здесь хоть и не война, но готовят к войне, и так же никого и ничего бояться не буду. Повелено мне свыше: воспитывать по-кавказски! кавказцев! для Кавказа! Я исполню это!»
Генерал усердно это исполнял: по общему отзыву, был суров, требователен и, в случае малейшего нарушения дисциплины, даже жесток. Когда губернатор, сам отставной генерал, однажды в дружеском разговоре заметил ему, что он крутенек для юнкеров и что юнкерство – дело молодое, генерал ответил ему коротко: «Война, ваше превосходительство, дело жестокое: по-мягкому к ней не приготовишь, а я пред государем моим принял на себя готовить молодых людей именно к этому жестокому делу – так что ж удивительного, что у меня не институт благородных девиц, а я не начальница сего института!»
Генерал один гулял по утрам в старом липовом саду – не гулял, а маршировал по совсем запущенным дорожкам и аллеям. Игуменья очень была рада, что, кроме генерала, никто не гуляет в саду: «Пусти юнкеров – заведут в саду шум, а стена монастырская невысока, и повыше ее сделать нет средств». Генерал был лютеранин, но требовал от подчиненных самого почтительного отношения к Церкви и духовенству. И это было известно игуменье: она благодарила Бога, что с той стороны, откуда можно было ожидать самого немонастырского шума и беспокойства, было совсем тихо. Только шумели густые, огромные, старые, екатерининских времен липы.