Так в монастыре привыкли все к соседней тишине, что и не приметили, что в один погожий осенний вечер, когда липы стояли еще все зелены, не все за соседней стеной было тихо. Липы шумели по-прежнему, дошумливая свою зеленую пышную красу перед осенними набегами ветров, но за старым садом, за домиками с палисадниками, за службами, на плацу было неспокойно: юнкера стояли не как обычно, строгими рядами, и не гуляли чинно, а в куче, в беспорядке, шумели, выкрикивали какие-то слова, а бледный, растерянный офицер маленького роста бегал среди них, увещевая и крича, но шум увеличивался.
Посреди юнкерской кучи валялось несколько огромных луженых мисок с остатками капусты, а вылитые из мис щи противно плыли по утрамбованному мелкому щебню плаца. В училище произошел «щейный беспорядок»: наголодавшаяся молодежь, сколько ни привыкала к будущим кавказским интендантским пустым щам из тухлой капусты, привыкнуть не могла, и в этот полдень, получив за ужином самые образцовые интендантские щи, выкинула мисы со щами из окна столовой, а сама высыпала на плац и возбужденно и возмущенно кричала.
Тут были не одни безвыходно живущие юнкера из далеких губерний, но, так как это было вечером в воскресенье, на плацу к ним присоединились, по товариществу, и только что вернувшиеся из воскресного отпуска хлыновцы: сегодня они не ели интендантских щей, а кушали дома стерляжью уху, которая в те дальние годы была дешева в Хлынове, но с завтрашнего дня и этим счастливцам предстояло перейти на те же щи, и они с охотой присоединились к «щейному бунту». Но бунтовать у безрукого генерала было трудно. Он и не такие бунты усмирял. Задыхаясь от гнева, в незастегнутом мундире, завопил он, показавшись на крыльце:
– Десятого в солдаты! Без выслуги!
Офицерам, высыпавшим вместе с ним на крыльцо и плац, он приказал арестовать бунтовщиков. Юнкера отступили, иные остались на плацу. Сразу прекратились крики и шум. Все бы кончилось, как всегда кончались подобные «щейные», «приварочные», «кашные» и тому подобные бунты: изгнанием нескольких человек из училища с отдачей в солдаты, карцером для остальных, а при удаче – карцером для всех, без всяких изгнаний, но тут вышло не то.
Когда один из офицеров, исполняя приказ генерала, вступил в юнкерский круг, чтобы арестовывать, кто-то из юнкеров в азарте сорвал с офицера погоны… Юнкера зашумели пуще и окружили товарища кольцом с криками: «Не выдавать!» – а офицера вытолкнули от себя. Первый увидел это генерал с крыльца. Он побледнел и приказал вызвать немедленно роту солдат – учебную команду, занимающую помещение рядом с училищем. По приходе роты солдаты начали оцеплять юнкеров; часть их бросилась к флигелям, некоторые прорвались в сад. Солдаты ловили их.
Была уже ночь, когда все стихло. Арестованные под крепким караулом сидели в манеже. Генерал писал донесение в Петербург, требуя самого сурового наказания за бунтовское деяние юнкеров.
Ранним утром, чуть брезжило и в монастыре все еще спали, а мать Иринея, выпустившая ночью кота на чердак прогуляться, пошла звать его покормиться ухой – кот был на чердаке полно́чи. Мать Иринея приотворила дверку на чердак и, стоя на порожке, тихонько покликала:
– Васька, Васька!
Но кот не шел: верно, спал.
Тогда, чтоб не напустить холоду в комнату, она переступила порожек, вступила на чердак, притворила за собой дверь и позвала опять:
– Васька, Васька! Иди – я молочка тебе дам.
И тогда она услышала в ответ:
– Васька, да не тот!
Это говорил мужской голос, молодой, приятный, но будто простуженный или встревоженный. Бабушка ахнула: перед ней стоял молодой человек в военной форме. Бабушка так испугалась, что не могла выговорить ни слова; ноги не держали ее, а в руке ее дрожало и двигалось глиняное блюдечко, и молоко плескалось через край.
Военный молодой человек, прежде всего, потребовал от нее, чтобы она никому не говорила, что он тут, на чердаке, а затем тотчас же успокоил ее, чтоб она не боялась его, что худа он никакого не сделает, что он не вор, что ему надо пробыть тут только до вечера; до вечера она должна никого не пускать на чердак, а вечером должна найти случай выпустить его незаметно из кельи. Он требовал от нее слова, что она это исполнит.
Бабушка слушала и дрожала. На чердаке еле-еле можно было различать предметы. Она не видела лица говорящего, но голос ей показался добрый и правдивый. Она поставила блюдечко на землю, кот стал лакать молоко. А она спросила, все еще дрожа:
– Кто же ты, батюшка?
– Ну, это, матушка, вам знать не нужно. Даю честное слово только, что не вор.
– Верю, батюшка, верю, – поспешила сказать бабушка.
– Идите теперь, матушка, а дверь притворите покрепче. Уговор: никого до вечера не пускать на чердак. Обещайте. Позор будет вам, если обманете…
– Бог порукой, – сказала бабушка.