Утром она велела позвать священника, исповедалась, причастилась, а келейницам своим, когда они пришли ее поздравлять с принятием Святых Тайн, сказала:
– Умру я скоро. Молитесь.
Келейницы заплакали, но она строго на них посмотрела и прибавила:
– Перестаньте. Я не жилица. Вам жить. Скажите, как без меня жить будете?
– Не знаем! – плакала Параскевушка.
– А ты знай, – опять строго сказала бабушка, – ты старшая. Друг за дружку держитесь. Попрошу игуменью вас в келье оставить. А не оставит – смиритесь.
Келейницы еще пуще заплакали.
– С вами не сговоришь! – махнула рукой бабушка и ласково-ласково наклонилась над Параскевушкой, стоявшей на коленях возле постели: – Глупые! Богу молитесь, людей любите, тварь жалейте. Считайте себя худой травой, крапивушкой, полынькой горькой, последней травой, никому не нужной, – и спасетесь! Легко это. Одно это-то и легко на свете.
Ей трудно было говорить. Она рукой дотянулась до головы Марьюшки – и, переведя дух, сказала:
– Простите меня обе, Христа ради…
– Матушка, нас прости, – завопила было Марьюшка в слезах, но бабушка рукой остановила ее и сказала:
– Мой черед. Погоди. – И продолжала: – Простите меня, худую старуху, – земно прошу, хоть поклониться земно не могу, – в чем согрешила перед вами: делом, словом, помышлением. Да еще вот сколь я жадна не прощенья только прошу от вас, а еще молиться обо мне, грешной, прошу, да еще и о родителях моих, Прокопии и Федосье, да о рабе Божием Петре прошу молиться…
– Будем, – всхлипывая, сказала Параскевушка.
– Спаси вас Господи за то. А я, коли обрету дерзновение, там за вас помолюсь…
Келейницы поклонились в землю перед бабушкой, она благословила их, при себе велела открыть сундук и приказала поровну разделить между собою одежду. Когда это было сделано, бабушка тщательно наказала Параскевушке, в чем ее хоронить, как устроить помин в церкви, кому читать Псалтырь по ней и сколько и что дать читальщицам, что на поминальный обед сготовить для сестер, для родных и для нищей братии. Бабушка заставила келейниц не раз повторить все свои приказания и, убедившись, что они точно их запомнили, послала Параскевушку оповестить игуменью, что она хочет проститься с нею и со всеми сестрами, потому что отход ее недалек.
Игуменья скоро явилась к бабушке, и они долго беседовали наедине. Игуменья обещала бабушке постричь Параскевушку в мантию и оставить ее с Марьюшкой в бабушкиной келье. Она просила также бабушку сказать племяннику, моему отцу, чтобы тот помог закончить ремонт собора: денег, пожертвованных лесопромышленником, не хватило. Бабушка обещала.
После игуменьи приходили прощаться с бабушкой все сестры – от казначеи до последней чернорабочей послушницы. Бабушка всем раздавала на память иконы, крестики, одежду, рукоделье, келейные вещи. Прощание очень утомило ее, и Марьюшка все просила ее прекратить и благословить всех сообща, но бабушка не хотела прерывать и довела до конца, благословив и дав крестик и пряничек последней девочке из монастырского приюта.
Тем временем Параскевушка была послана к нам в дом сказать, что бабушке худо и она просит при ехать проститься. Тотчас же послали в лавку за отцом, а нас, детей, стали собирать к бабушке. Параскевушка сидела в столовой и в слезах рассказывала матери:
– И не поверила я, родная моя, про кота-то, как ночью она позвала меня. Не было его, не было по углам, и даже дерзко ей ответила, а теперь вижу: дура я, дура, да ведь это сударь кот приходил – звать ее в земельку, а душеньку – на небеса!
– Что ты, Параскевушка, – усомнилась мать, даже с некоторым неудовольствием, – как же это так? Кошка – тварь неразумная: как она может звать старицу?
Параскевушка, не осушая слез, стояла на своем:
– Я уж и сама, матушка Анна Павловна, сбираюсь к вам, а сама слышу: мяучит в келье. И голос-то его, сударев котов.
Мать не пыталась больше разубеждать горевавшую Параскевушку.
Когда нас привезли к бабушке, отец был уже там. Его глаза были заплаканы. Он сидел на стуле в ногах у бабушки и еле посмотрел на нас, когда мы вошли. Параскевушка вошла с нами и обмерла: как после она изъяснила, она сразу заметила, что бабушка уж одним только мизинчиком стояла на живом месте – вся уж почти перешла на мертвое.
Мы плакали – и я не помню хорошо прощанья с бабушкой. Поразило нас, что она была так мала, так худа, так бела, что будто лежала под одеялом фарфоровая куколка-старушка. Отец поднес ей два небольших образа, взяв их по указанию Параскевушки с божницы, и она благословила нас ими, еле-еле имея силы на минуту удержать их в руках. Потом она перекрестила нас, и мы целовали ее руку, белую и холодную, перекрещенную крест-накрест синими высокими жилками. Показалось мне, что она прошептала нам:
– Растите. Радуйте.
Глаза ее – в них больше всего оставалось жизни – с лаской и грустью остановились на нас.
Затем Параскевушка отвела нас от постели, поставила рядком перед божницей и велела молиться за бабушку.
Мать стала на колени перед бабушкой – и что-то шептала ей на ухо. Отец отошел в это время от кровати и стал сзади нас, лицом к иконам.