– А я не знал, и не узнал бы, если бы не сегодняшнее отступление от устава, что вы так некстати можете говорить, как за ужином говорили, – рассмеялся архиерей. – Я ведь книги-то вашей все-таки не читал. Но я про Яшку доскажу. Яшка ведь как богословствует? Он портной ведь, Яшка-то, и скверный портной: сошьет платье на все мирозданье – и рад, а платье сшито скверно, не по росту, жмет и коробит отовсюду, обузит Яшка – и где ему шить? Он ведь косой и левша, все мерки переврет – и не замечает, что платье рвется по швам и никуда не годно. Он и на милость Божию и на Любовь Божию свое платье сшил, и все обузил, – и что под его платьем не умещается и рвет его по швам, Любовь Христова, широкая и милующая, – то все у него Ориген.
– Значит, хорошо, что за ужином, при нашем детском богословствовании вашего Яшки не было? – засмеялся в свою очередь архимандрит.
– Хорошо. Оттого мы некстати и разговорились, что его не было. А книгу всякий Яшка может купить.
– Вы ведь отлично кончили Академию. Я всегда не понимал, почему вы не писали магистерской.
– Оттого, что не хотел, чтобы Яшка ее читал и рецензии на нее писал.
– Оттого вы и с философии перешли на устав?
– Оттого. Яшке до устава дела нет. Там «я» последняя буква в азбуке, как мой старец говорил.
– Значит, я неправильно поступил, что написал свою книгу?
– Неправильно. Не надо писать книг. Детское богословие в книгах не выразить, потому что Яшка все книги испортит.
– А в чем же выразить детское богословие?
– В богослужении, в молитве, в разных благих житейских «некстати». Там Яшке делать нечего. Да и вы после своей книги что-то ничего не писали. Ни одной строчки вашей нигде не видно.
– Яшки боюсь, – усмехнулся архимандрит с видимой горечью.
– Пошло у нас на вопросы некстати. Небось, и меня за Яшку считали? – спросил архиерей, вставая с кресла.
– Считал, признаюсь.
– Какой я Яшка! Я не Яшка, я – Пахомий, – я Яшки терпеть не могу.
– Теперь вижу. И знаете, ваше преосвященство, я ведь очень тосковал, – все продолжаю свое «некстати», – что никак и нигде без Яшек говорить и писать нельзя.
– Я уж привык, – ответил архиерей. – И вы привыкнете. Или уставом займетесь – и Яшку туда не пускайте.
– Не могу привыкнуть. Вот время сейчас позднее, – архимандрит посмотрел на архиерейские часы, положенные на ночной столик. – Первый час в исходе. А без Яшки меня тянет к детскому богословствованию. Я очень изголодался.
– Да ведь ужинали только что! – пошутил архиерей. – Я прилягу. А вы говорите. Ничего. Все у нас пошло некстати. Стоило только раз устав нарушить – и дальше пойдут все нарушения. Говорите. Яшки в комнатах нет.
Архиерей, скинув сапоги, лег на постель, а архимандрит ходил из угла в угол, грузно ступая. Он садился на кресле, вставал, вновь садился, опять вставал и ходил, потом подошел к кровати и сел в ногах архиерея.
– У меня тоска бывает. Но я не о ней буду говорить. А еще хочу вспомнить без Яшки страничку своего детского богословия. Я-то уж был тогда не тот мальчик, которому Арина о хлебе ангельском поведывала. Позади были годы младенчества, отрочества, гимназического учения. Я был студент, и мой собственный «Яшка» был очень важный господин, снабженный всеми отрицаниями, полагающимися по штату русскому интеллигенту, как удостоверение его зрелости. В Бога я не верил – до скуки, до пустоты какой-то не верил. Я заметил, что разные неверия бывают…
– Фомино похваляется, – вставил архиерей.
– Мое было не Фомино. Холодом каким-то дрожала душа в пустоте. Вражды к Богу не было, но
– Как, как? – привстал архиерей на постели. – Тепло бытия? Пожалуй, что так. Только вычурно сказали. В безбожии этого-то и нет, все есть, а этого нет. Три градуса морозу. И дров нет, на топку. Ничем не нагонишь тепла. Без тепла жизни нет.