Он взбежал по лестнице, но матери не оказалось дома — она, должно быть, задержалась в поликлинике, а сестра Ирина была в пионерском лагере под Пушкином.
В квартире, пустой, с незадернутыми занавесками, он включил свет, неуспокоенный, прошелся несколько рай по комнатам, и почудилось ему: от его шагов книжный шкаф покойного отца скорбно скрипнул дверцей, как будто любимые книги на его полках и учебники, тетради на письменном столе уже прощально отдалялись, уходили в прошлое…
Тогда, не в силах больше оставаться дома, он вышел во двор и, ожидая мать, сидел на скамейке около парадного. А небо над двором по-прежнему полосовали лучи прожекторов, негромко переговаривались дежурные за чугунными воротами — на улице стало глухо, черно, неприютно. Где-то в стороне Невы стучала пробная пулеметная очередь, трассирующие пули плыли к звездам, наискось пересекая световой столб прожектора.
Потом от ворот послышались знакомые шаги, и он вскочил, окликнул:
— Мама!
— Ты почему здесь?
Он попросил:
— Мама, подожди, давай сядем… я должен тебе сказать… Мама, посидим…
— Алеша, что ты хочешь сказать? — спросила она, и он совсем близко увидел ее глаза, которые после долго не мог забыть.
Она села на скамью рядом с ним. И, может быть, оттого, что мать молчала, или оттого, что Алексей ощущал ее теплое, родное плечо, он искал необыкновенных, успокаивающих слов, но этих нужных сейчас слов не было. И он с осторожностью проговорил почти шепотом:
— Мама… прости меня. Я должен сказать тебе…
И тут он услышал ее странно спокойный голос:
— Что ж… пойдем. Я все поняла.
Он ничего не ответил, задохнувшись от нежности, от невысказанной любви к ней, а сквозь пробные гулкие очереди зениток доносились с окраины взбудораженные заводские гудки.
…В последний раз он видел ее на вокзале.
Два дня не было машины из лагерей, и два дня Алексей никуда не выходил из батареи. В корпусе, опустевшем и мрачном, стояла непривычная тишина, только изредка, звеня шпорами, проходил по казарме дежурный офицер. Опустело и на училищном дворе: орудия, приборы и машины находились в лагерях. Как заброшенный пруд, плац усыпался сбитыми ветром тополиными листьями.
Алексей лежал на койке один во взводе, равнодушный ко всему, ни разу не вспомнив о Вале, и она не давала знать о себе: никто не приходил, не тревожил его. Ему все время дремалось, и не было никаких желаний — жаркое солнце горело в листве, стрижи кричали за окном, — но какой в этом смысл? Ни в чем не было смысла. Никогда теперь мама не отопрет ему дверь, услышав звонок, встречая его, никогда не скажет «сын», и он уже до конца своей жизни никому не скажет «мама». А он помнил, как она то улыбалась, то хмурила брови, то приходила из кухни в переднике и просила пропустить мясо в мясорубке («Ты у меня единственный сын и должен помогать»), то сидела у стола под лампой, наклонив гладко причесанную голову, и прозрачные серьги покачивались в ее ушах.
Он мог сейчас лежать на спине с открытыми глазами и час и два, не пошевельнувшись. Иногда только лицо его вздрагивало, он отворачивался к стене и чувствовал в горле горячую горечь слез.
День отгорал, наступал вечер — поздние сумерки вползали в казарму, тени скоплялись по углам, затем становилось совсем темно, на плацу вспыхивал фонарь, бросал отблески на окна, но Алексей не вставал, не зажигал света. У него не было сил подняться, повернуть выключатель. К чему? Самое страшное, то, что не должно было, не имело права случиться, случилось…
К концу второго дня приехал из лагеря помстаршина Куманьков. Увидев Алексея одного, лежащего на койке посреди оголенных коек взвода, он удивленно вскричал:
— Ты чего тут оборону занял? Чего?
Алексей не отозвался.
— Никак заболел? Тебя, стало быть, с пушкой оставили?
— Оставили.
— А ты чего лежишь?
— Так.
— Вернулся уж из мастерских?
— Да.
— Погоди, погоди, — заторопился Куманьков. — Ты когда вернулся?
— Вчера или… позавчера…
— Заболел, что ль, ты? Как же ты без столовой? Есть хочешь?
— Не хочу.
— А с пушкой как?
— Никак. — Алексей отвернулся.
— То есть как «никак»? Ты, парень, подожди. Ты это что? И слова у тебя какие-то… На каком основании? Мы, стало быть, сейчас… это самое… то есть…
Куманьков беспокойной рысцой затрусил в коридор и вскоре вернулся: в одной руке у него была связка ключей, в другой градусник, принесенный из каптерки.
— Ты, стало быть, Алексей, температуру проверь, а я, стало быть, сейчас в санчасть… А я, стало быть, всю жизнь не болел, устав не позволяет. Я этих врачей до огорчения не люблю, в детстве у меня грызь определили, а до сих пор — ничего, никаких оснований! Но всякое бывает, чего там, бывает!
Он изо всех сил старался успокоить, ободрить Алексея, но тот вяло проговорил:
— В санчасть не надо ходить. Врача не надо… Не болен я… Какое число сегодня?
— Четырнадцатое, стало быть, — откликнулся Куманьков, стеснительно кашлянул в кулак и на цыпочках вышел.
Глава двенадцатая
Первый дивизион располагался в лесу.