то сразу вообразил, что это был мой прапрадед. Но мне, десятилетнему, тогда и на ум не пришло, что «свинец в грудь» он получил от кого-нибудь из тех дагестанцев, с чьими потомками я живу в одном каменистом дворике на двенадцать хозяев и делю не только небо над головой и все невзгоды страны, но и крышу, покрытую драным толем, и горбушку черного хлеба с отрубями. Именно так жили мы в те первые послевоенные годы, когда попались мне на глаза и вошли в душу стихи Лермонтова, кстати сказать, поэта, глубоко чтимого в Дагестане.
Но все-таки почему наша семья, вернее, ее остатки, поменяла приазовский край на прикаспийский, Таганрог, где нас знали многие, на Махачкалу, где нас не знал никто? Что нас прельстило?
Желание выжить.
Мой отец не был ни партийцем, ни комсомольцем, ни профсоюзным лидером, ни военачальником, ни ученым, ни каким бы то ни было активистом. Сначала он работал учеником слесаря, потом слесарем-сборщиком, потом стал техником, мечтал стать инженером.
Когда наша немецкая овчарка по кличке Бой порвала соседскую курицу, отцу было двадцать пять, маме девятнадцать, старшей моей сестре Лене три года, а до моего рождения оставалось два месяца. Сосед пригрозил, что выведет на чистую воду польских шпионов. Время было подходящее – шел 1938 год. Через неделю отца арестовали.
Вместе с сотнями тысяч других женщин по всей стране моя мама дежурила дни и ночи под «нашей» тюрьмой. Спасибо, старшие сестры уследили, довели кое-как до роддома. Но здесь санитарка «опознала» мать:
– А эту чего привели? У ней мужик – враг народа! Нехай родит под забором. Идить отсюда, я не приму!
– Заткнись, дура! – закричал вдруг вставший на пороге врач. – Здесь нет врагов, а только роженицы и младенцы. Заруби это на носу, дрянь!
Так было разрешено мне появиться на белый свет не под забором.
Так, еще накануне рождения, жизнь подсунула мне задачу насчет «вражды племен»: мама – русская, санитарка – русская, врач – армянин. Мама говорила, что его фамилия, кажется, была Папиков.
Санитарка ему не простила: в день маминой выписки врача арестовали, и он вслед за моим отцом сгинул из города навсегда.
К тому времени в Таганроге у нас уже не было своего угла. Сразу после ареста отца наши вещи выставили на улицу (в прямом смысле – в грязь), а нашу «ведомственную» халупу заняли другие люди. Мамины сестры еле сводили концы с концами. Наша овчарка, отравленная, наверное, все тем же соседом, давно уж околела. На работу маму не брали – даже на пуговичную фабрику уборщицей. А в семье жила легенда про сказочный Дагестан. И однажды мама собралась, и мы поехали: в белый свет как в копеечку. Поехали и не ошиблись.
Хотя жили мы тяжело, но я всегда вспоминаю о Дагестане с самыми добрыми чувствами.
С первого курса Литинститута я начал ездить по Дагестану как журналист. И после окончания института, работая в газете, еще долго путешествовал, где на попутке, где на лошади, где пешком. Я видел воочию все тридцать девять районов моего края и слышал наречия, наверное, всех его коренных языков: аварского, даргинского, лезгинского, лакского, кумыкского, табасаранского, андинского, ботлихского, годоберинского, каратинского, ахвахского, багвалалинского, багулальского, тиндинского, чамалинского, дидойского, хваршинского, гинухского, капучинского, гунзибского, агульского, рутульского, цахурского, джекского, будухского, хиналутского, арчинского, удинского, кубачинского… А есть еще цокобский язык – по имени маленького аула Цокоб. Один аул, один язык – и никто, кроме соседей по аулу, в целом мире тебя не поймет.
Не раз шагал я один по ярко белеющей в ночи известняковой дороге высоко в горах, и никто никогда не причинил мне зла, и даже намека на это не было. Словом, мне давно есть что рассказать в добавление к той задаче о «вражде племен», которую задала мне жизнь накануне рождения.
Дагестан большой – не охватишь взглядом. Поэтому я хочу сейчас вспомнить лишь малую пядь его земли – каменистый дворик на пыльной улочке Махачкалы.
«Снова, чтобы поговорить об интернационализме, будут вспоминать эти дворики, коммуналки, очереди за хлебом, полуголодное детство – сколько можно?!» – слышу я брюзжание сноба.
А что делать, товарищ сноб?
Во-первых, у миллионов моих сверстников и у меня была именно такая жизнь, а не какая-то другая, более красивая и разумная. А во-вторых, кто из вас оспорит, что в военные и первые послевоенные годы дух интернационализма действительно был как бы разлит в самом воздухе нашей многострадальной державы.