В те времена почти никто из обитателей нашего двора не смог бы даже выговорить слово «интернационализм». (Была в городе прядильная фабрика имени «3-го Интернационала», так мои соседи называли ее фабрикой «трех националов», притом не в шутку, а вполне искренне.) Имени явления не знали, а суть его исповедовали свято.
Особенно мне запомнилась их веротерпимость. Бывало, приходил из синагоги дед Лейбо и тихонько ждал, пока совершит свой очередной намаз старик Ахат, и они посидят рядышком, помолчат, или дед Лейбо в сотый раз расскажет молчаливому Ахату о своей мечте построить «настоящее окно». В комнатушке, которую он занимал, окно было в потолке.
Особенно хорошо было нам, детям: на пасху угощала крашеными яйцами и куличом тетя Маруся, а в навруз-байрам перепадало нам сластей от тетушки Патимат.
Славные люди жили в нашем дворе: многие покалеченные войной, сплющенные жизнью, слабые, но не озверевшие, твердые в душевной простоте своей, в приверженности к добру, правде и красоте. Они не читали нам заповедей человеческого общежития, а как бы лишь намекали на них своим каждодневным примером.
В летние дни частенько дул над городом иссушающий южный ветер Магомет, гнал по белым от зноя улочкам обрывки газет, пыль, мусор. Горячий ветер забивал дыхание, наполнял голову противным, одуряющим гулом, высекал из глаз слезы, хрустел на зубах песочком, – без особого дела горожане старались не выходить из домов и с нетерпением ждали вечера. К заходу солнца Магомет обычно стихал, небо быстро наливалось темной синью, с моря начинало потягивать благословенной прохладой – давал себя знать северный ветер Иван. Летние вечера стояли чудные, вечером двор оживал. Кто-нибудь из женщин брызгал водой и подметал каменистый дворик от накопившейся за день пыли. И высыпали все от мала до велика. Кто садился играть в лото, кто в нарды. Взрослые вспоминали всякие случаи. Чаще всего вспоминали о голоде, о войне, о беженцах, опять о голоде – всегда с прибаутками, с улыбкой:
– У Клавы мать с голоду пухла. В очередь за хлебом сама ходить не могла. Клавку посылала. А та пока до дому из очереди дойдет – пайку почти всю съест – идет и отщипывает, удержаться не может. Спасибо деду Ахату и его Марусе. Маленькая Клавка сама им все рассказала. Слыхала краем уха, что ахатовская Маруся ворожит, и пошла к ней. Пришла и говорит:
– Тетя Маруся, расколдуй меня, гадину, чтобы я хлеб не съедала, а то мамка умрет с голоду!
Выходил посидеть на свой чурбак самый старый житель – азербайджанец дед Ахат. Сидел на сухом чурбаке и перебирал толстыми распухшими пальцами зеленые яшмовые четки. Дед Ахат знал совсем мало русских слов: «молодец», «спасибо», «Маруса» (Маруся – так звали его жену), «замес», «мука», «вода», «тесто» – вот, пожалуй, и все. Долгие-долгие годы проработал дед Ахат тестомесом в пекарне – он делал такие лаваши, каких ни до него, ни после никто не делал. В голодные годы этот немногословный человек многих спас от смерти, а сам, вместе со своей женой Марусей, так и остался бедняком, не утаившим на «черный день» ни золотого колечка, ни брошки, ни копейки.
Обычно рядышком с дедом Ахатом умащивался говорливый дед Лейбо и тараторил без умолку про «настоящее окно», которое он построит в скором будущем, про болезни, про то, что «цены падают и трудно копейку иметь». Дед торговал старой рухлядью, которую несли ему со всей округи, иначе как бы ему, одинокому, прожить на девятнадцать рублей пенсии, что получал он за погибшего на фронте сына Льва Лейбо.
Я уже писал об этом в рассказе «Дед Лейбо». И все-таки не могу не вспомнить сегодня финал: в один прекрасный летний день Лейбо вызвали в военкомат и сказали:
– Дед, у тебя было два сына – Лев и Давид. Тридцать лет ты получал пенсию за младшего – рядового Льва Лейбо, погибшего смертью храбрых. А твой старший сын, капитан Давид Лейбо, считался пропавшим без вести. Теперь выяснилось, что он тоже погиб смертью храбрых. Ты получал за младшего девятнадцать рублей в месяц, а за старшего полагалось бы шестьдесят, потому что он офицер. Подавай в суд – и получишь разницу за тридцать лет.
– Нет, – сказал дед Лейбо, – не надо… – Он задумался, вздохнул и тихо добавил: – Нет, нет, как же я… Левко меня всю жизнь кормил, как же я его теперь… предам? Нет!
Так и не стал судиться «за разницу» дед Лейбо, о котором не только в нашем дворе – во всей округе каждый знал, будто он «удушится за копейку».
Так они и остались в моей памяти сидящими рядышком в каменистом дворике – иудей Лейбо и мусульманин Ахат.
Время от времени подбегала подразнить стариков самая маленькая из наших жителей, трехлетняя Адилька.
– Молодэс! – улыбался ей дед Ахат черным беззубым ртом.
– Адилька, ты кто? – отвлекая ее от дедов, спрашивал я. И она всегда отвечала одно и то же:
– Белорусская татарка!
Отец у нее был белорус – из служивших в городе солдат, милый, смешной полесский мальчик, а мать – татарка, одна из многих дочерей в сплошь женской семье прославленного во всем нашем крае нефтяника дяди Керима. Его мы почти не видели – он всегда был на буровой, где-то далеко в горячей степи.