Такая подмена, при которой не норма выносит свой приговор ненормальному, не разум — безумию, не социально приемлемое — отверженному, не внутреннее — внешнему, не реальное — фантастическому, не посюстороннее — потустороннему, не действительное — фиктивному, не бытие — небытию, но все происходит наоборот, — тоже одно из знамений эпохи: еще никогда с такой последовательностью не предпринимались попытки перевернуть мир с ног на голову или хотя бы поменять ракурс восприятия. У Шницлера («Бегство во тьму») безумный брат выступает как разумное начало, а «разумный» — как безумное. Для обитателей санатория (Томас Манн, «Волшебная гора») их маленький, хрупкий, деформированный болезнью мирок становится нормальным, а нормальный, большой мир здоровых людей кажется им чужим и подозрительно странным. В романе Кафки «Замок» уродливый социальный уклад деревни воспринимается как должное. Героем Музиля становится индивидуум, чья духовная перспектива в корне отличается от общепринятых «культурных» критериев: «человек без свойств» не есть человек реальности, но человек возможности.
Но творчество всех этих писателей, по крайней мере Томаса Манна, обязано было служить образцом реалистической нормы, и потому все чуждое в их произведениях, не укладывающееся в привычные рамки, отвергалось или снисходительно замалчивалось как издержки большого мастера. Однако можно с полным правом констатировать, что вся литература этого времени является потенциально фантастической, ибо в противовес действительному миру она, ниспровергая привычные аксиомы шаблонно упорядоченной системы отношений, делает смелые эскизы фиктивных неконвенционных миров.
Фантастическая литература в более узком смысле — сюда можно отнести все без исключения романы Майринка — есть лишь особый, крайний случай, когда вне закона ставятся самые фундаментальные постулаты «реальности».
«Нормальная» реальность с точки зрения «внешнего», потустороннего — это не только общий ракурс всего романа, но и частный отдельных персонажей.
привычной классификации уже не является только интеллектуальным экспериментом с фиктивными мирами, но реально переживаемым событием в фактическом мире.
Смена ракурса отражается даже на таких фундаментальных философских категориях, как «жизнь» и «смерть». В конце концов Я приходит к тому, что уже не различает, где жизнь, а где смерть, где действительная реальность, а где только ее призрачная копия. Тот Липотин, который после своего «убийства» является Я, может в нормальной реалистической классификации рассчитывать лишь на звание «привидения», однако он обращает «нормальную» перспективу, объявляя живых призраками, ибо призрак, согласно его версии, это и есть то, что в конце своего существования манифестирует себя в новой экзистенциальной форме, и лучший тому пример — человек, манифестированный на земле своим рождением. А когда Я после своего бегства к Гертнеру в Эльзбетштейн ошеломленно спрашивает того: «Скажи мне честно, друг, я умер?», то получает следующий примечательный ответ: «Напротив! Теперь ты стал живым», хотя в «нормальной» реальности он, если вспомнить газетную заметку конечно же был сочтен погибшим. Эту «относительность» чутко уловил в своей статье один из современных Майринку рецензентов в 1927 году: «Что есть жизнь? Что есть смерть?»