В пологу засмеялись — или ему почудилось? Нет, вот Алевтина отчетливо проговорила: «Тихо ты», — знать, с Женькой. Степан умилился: легли вдвоем, чтобы он, очухавшись, ненароком не полез бы к Алевтине. «Дурочка, и в мыслях не водилось, это вчера побаловался спьяна».
— Женьк, ты? — вдруг громко спросила Алевтина.
У него отнялся голос, и все внутри ухнуло в ноги, окатило холодом. В два шага оказался у двери, гремнул щеколдой, прыгнул с крыльца, выскочил за калитку палисада — дверь стукнула, и он замер в тени лиственницы за кустом шиповника.
Луна была зеленая, блескучая, как перламутровая. Он не смел поворотиться, только знал, что
Степан затаился, приклеенный к стволу — в руках держал кружку и не знал, что делать, вернуться и поставить на крыльце, тут положить или взять с собой.
Все же приоткрыл калитку и сунул кружку на лавочку, на которой недавно сидела Алевтина и смеялась с ним и Серегой.
Совершенно отрезвевший, он шел по деревне нетвердо, натуго запахнув пиджак, сунув руки под мышки, сжавшись, нахлобучив кепку на самые глаза.
В полог идти не мог, прокрался в терраску, но дверь, так и непочиненная, заскрежетала, и Татьяна крикнула:
— Пришел, кот?
«Кто кот? Право, кот. Завтра же сделаю дверь, там и делов-то всего ничего».
Он мучился, думая, что напрасно убежал, надо было подойти, поднять полог и сказать: «Здравствуйте, бояре!» Какие бояре? Черт знает что, отметал он странные мысли.
То ему казалось, надо все-таки бежать и стянуть сына с постели. «Вот, старая сука, туда же, водку на стол». Сейчас ему было горше всего, что она, как все, поставила водку. Так и не заснул. Едва начало светать, поднялся, ушел косить, — слава богу, косу отбил вчера.
Татьяна еще не вставала. Да спала ли она? Степану стало жалко ее. Возможно, потому и решил косить на Синековской горе: там можно хорошо взять — на полянах между осинниками и ромашка с колокольцами, и донник, и клевер с викою. И везде-то травы выперли выше пояса, а овсы, рожь — руку не просунешь.
Самсон-сеногной девятого устоял, ни громушка не слыхали, ни дождя не выпало — обещал, следовательно, шесть погожих недель. Этот святой не супротивничал совхозным планам, и бабы радовались, что будут с сеном. Впрочем, шибко-то не надеялись, торопились, убирали по силе-возможности.
На поле в ямах и колдобинах стояли белые лужи. Трава в росе засыпана мокрыми искрами. Подставив спинки всходившему солнцу, каждая травина блестела отдельно.
При единоличном хозяйстве, рассказывал дед Иван, соберутся мужики у двора утром и решают: «Ну, пойдем косить или нет?» — «Росы нету, ребята, сухорос настоящий, не надо бы косить — дождик будет». — «Ну, тогда по дворам». Кто прогулял ночь, не выспался — вот уж рад, идет досыпать.
Степан шагал межой, разделявшей клевера и полотна тимофеевки, поваленной вчера Юркой. Межа тут испокон века, только до колхозов она отделяла отруб Ледневых от отруба Хлебиных — и так уж случилось, что и в колхозе, и в совхозе земля в этом месте делилась надвое, пускалась под разные культуры — слишком различна была: слева, на бывшем ледневском отрубе — ближе к дороге, разрезана оврагом, вся неровная, а справа равнина до самого леса, приподнята, словно лопатка под солнышком. По опушкам ягоде нету обора. Ржи и овсы у Хлебиных были всегда высоки и ровны, а у Ледневых, даром что семья старательная, поля выходили с проплешинами, прорастали васильком и лебедою; а то дед Иван эксперименты делал — засевал пшеницею, а пшеница родилась плохо.
Теперь межа стала шире, изъезжена, извожена тракторами (нога оступалась в рытвинах), по левому краю поросла ромашкой, оттенявшей клевера. Эту ромашку он помнил с детства. Если дед Иван подвигал сюда рожь, ромашка с васильками мешалась с метелками; межа и всегда была пестрой, так и лезли всякие смешные травки и цветики — был и как бы анютин глазок, только крохотный, точно карликовый мотылек качался на тонкой голенькой ножке, — пучки их торчали повсюду вдоль жесткого соломенного изножья ржи.
Раньше в лес ходили «узенькой дорожкой», протоптанной по ледневскому отрубу — у Хлебиных на отрубе тропу не торили. А по меже они с Ванькой Хлебиным бегали иногда за теленком — Хлебины привязывали теленка в овражке у самого леса. Бегали строго по меже — ни-ни в рожь сбиться или по овсам промахнуть. Уважительное чувство к посевам Хлебиных заставляло подтянуться. Долгонька была межа, особенно, когда возвращались. Телок тащил их, они колдыбали по меже, держась за длинную отполированную, тяжелую цепь. Иногда он вырывался, и они гнались, стараясь нагнуться и ухватить конец убегавшей цепи, хохотали, толкались, стукались головами, а сердце екало: как бы не упустить телка, как бы не хлестанул по хлебинским овсам. Но телок держал правее, к дому и частенько спрямлял путь по отрубу Ледневых.
«Хороший был отруб, — подумал Степан с тихой и сладкой болью в сердце, — худенький, но веселый, простой».