Обожженные, с вытекшими глазами были летчики и танкисты, их лица были зализаны пламенными языками нежнейше-розового, синего, фиолетового и всех оттенков между ними. Безногие, безрукие были саперы, пехотинцы, связисты, моряки, шоферы, артиллеристы. Их не различали по родам войск. Отработанный материал. Защитники Отечества стали его бременем. И Родина, согласная с супругом, отказалась нести это бремя.
С плаката «Родина-мать зовет!» глядит в лицо каждого сына женщина несравненного благородства. Для плаката позировала она в сорок первом. А в сорок шестом и далее улицы Егупеца, Питера и Белокаменной полны были уродливых человеческих обрубков. Они просили подаяния. Некоторые забивались в места безлюдные. Большинство стремилось к шумным перекресткам, к остановкам трамваев, к барахолкам. Безногие передвигались на самодельных платформах с гремучими шарикоподшипниками вместо колес. Отталкивались колобашками, обитыми галошной старой резиной, или просто руками, земля-то была рядом…
Сперва они просили в своих тельняшках, гимнастерках, шинелях. Недолго. Страна изнемогала. Ни хлеба, ни топлива, ни одежды, миллионы сирот и больных, но нет приютов и больниц, народ голодал, зато срочно сооружали атомную бомбу и где-то — совсем рядом, на Украине, в Литве — шла вооруженная борьба, людей хватали, стреляли, ссылали… И среди этого хаоса от кого-то не укрылось, что инвалиды просят подаяния в той самой форме, в какой проливали кровь за Родину-мать. Их заставили переодеться в обтрепанное штатское, в обноски нищей страны. И они сразу перестали быть ветеранами и стали просто нищими калеками.
Не оттуда ли, как стремление к искупительной жертве, тянется мое нищенство?
В дождь они сидели на мокром асфальте, зимой на снегу. Я думал, это они нарочно, чтобы усилить впечатление. И ужасался, что идут на это, словно не боясь простудиться и умереть. Много лет прошло, прежде чем я понял: они не боялись, они хотели умереть. И — умирали. Но медленно, и долго, и не все. И те, кому не повезло, продолжали сидеть на асфальте или на голой земле. Одни молча, глядя перед собой. Другие, ожесточась в ожидании и потеряв надежду на сочувствие равнодушно шагавших мимо толп, бесстыдно заголяли синие культи, тянулись, хватали за одежды и кричали хриплыми голосами: «Отец! Мать! Братец! Сестрица! Подай герою войны!»
(Сколько раз переписывал это, столько и плакал. Не стесняйся, Эвент, входи в творческую лабораторию — в мою разодранную душу. Плачу и сейчас…)
Из синего неба их палило солнце, из низких туч кропил унылый дождь, из седых облаков валил снег — они сидели. Им некуда было деться, надо было набрать на водку. Водка — это все, что оставалось в жизни. Ни любви, ни дома, ни общения. Ни владения собственным телом. Ни светлой мысли. Лишь водка. Но пенсия, выделенная Родиной-матерью, не предусматривала расхода на водку. Этой пенсии хватало лишь на то, чтобы прилично поесть пять-шесть раз. В месяц.
Потом раздобревшая на крови сыновей Родина-мать понастроила чудовищных размеров мемориалы Неизвестному Солдату.
Мать, где же твой мемориал Неизвестному Инвалиду?
(Знаю, что пора остановиться…)
Слепцы — старая профессия на Руси. Самые предприимчивые из слепых ветеранов пели в поездах. Но то были другие песни, не те, что бодро гремели по радио. Инвалиды пели о солдате, которого изуродовало так жестоко, что его не узнала семья, не приняла невеста, оттолкнул друг.
Им подавали, их гнали. Иные из них доводили до слез. Были и такие, что доводили до бешенства.
Незаживающей язвой болит во мне память о тех, кто оставлял прохожих равнодушными. Рядовые калеки. Большинство.
БОЖЕ, ИЖЕ ЕСИ НА НЕБЕСИ!.
Я стыдился их, плачущих пьяными слезами. Они недостойны были своего великого времени, своих же подвигов, своих великих современников, своей Родины-матери. И не мог понять, почему так болит все внутри, когда вижу их, почему отдаю этим молодым калекам свои завтраки, а сам убегаю в какое-нибудь парадное и давлюсь там слезами в нестерпимой тоске. Мне было стыдно, что вечером ложусь в постель, пусть это и раскладушка, с которой свисают ноги, укрываюсь одеялом. Стыдно, что ем горячее три раза в день. Стыдно, что читаю книги. Стыдно, что у меня и глаза, и руки, и ноги…
Но что наш стыд… Был некто или нечто, чье чувство оказалось сильнее нашего. Оставшееся в долгу Отечество, или Родина-мать, или оба вместе, словом, этот фантом-гермафродит сбросил маску. Под ней оказался аппарат, швырявший в молотилку войны своих граждан, не зная и не спрашивая счета, и цены, и суммы долга. Стало Отечество наше свободное, дружбы народов надежный оплот, расплачиваться за долги своим, особым способом. Филиал Косого Глаза Бдящего, институт слухов, распускал легенды об инвалидах: что ни инвалид, то сквалыга, спекулянт, пьяница, насильник, и денег у них куда больше, чем у любого работяги с руками-ногами, и, вообще, это счастье — быть калекой в нашей солнечной стране, а они, неблагодарные, бьют граждан молотком по голове, навели крыс на Егупец и оторвали кусок солнца.