Имеется в виду запись от 1 июля 1857 г. из шевченковского «Дневника», который он начал вести на русском языке в Новопетровской крепости в последние месяцы своей ссылки, ожидая официального уведомления об освобождении:
Странно, однако ж, это всемогущее призвание. Я хорошо знал, что живопись – моя будущая профессия, мой насущный хлеб. И, вместо того, чтобы изучать ее глубокие таинства, и еще под руководством такого учителя, каков был бессмертный Брюллов, я сочинял стихи, за которые мне никто ни гроша не заплатил и которые, наконец,
В этом дневниковом отрывке эксплицируется творческое самоощущение Шевченко, которое Г. Грабович называет его «постійним автопортретним рефреном»: в своей поэзии Шевченко часто представляет себя «жертвою власного покликання. Ця зворотна сторона поезії, його таланту, як кари чи прокляття – постійний ляйтмотив Шевченкової творчости. Вона ще раз виявляє, що черпати з глибокого, колективного несвідомого – неминуче означає зрушувати цілу структуру свого “я”; як каже Шевченко: “болю серцю завдавати”»[621]
.Кажется, что свое «избирательное сродство» с Шевченко в понимании императивности поэтического наития Мандельштам выразил и в своей поэзии. В четверостишии мая 1935 г., начинающемся почти с прямой цитаты из «Дневника» Шевченко, Мандельштам сходным образом утверждает диктат поэтического призвания над внешним социальным давлением:
Немые «шевелящиеся губы» перекликаются здесь с формой игнорирования царского запрета Тарасом Шевченко, который продолжал «втихомолку» писать стихи.
О мандельштамовском чтении «Дневника» Шевченко пишет и Рудаков. Я процитирую отрывок из письма Рудакова от 12 ноября 1935 г., в котором он описывает день, проведенный с Мандельштамами: «Кончился вечер так: читали – читали Шевченко. Оська, стилизуя, пересказывал прелести из его дневника, а потом была произведена читка (проверка) его – псишьих – стихов»[623]
. Косвенное свидетельство чтению «Дневника» находим и в воспоминаниях Надежды Мандельштам об их пребывании в Калинине в конце 1937 – начале 1938 г., т. е. когда Мандельштам вернулся из ссылки, но ему было запрещено проживать в Москве и Ленинграде. Кстати, в сходной ситуации нашел себя и Шевченко, о чем он пишет в своем дневнике: на пути из ссылки в Петербург он должен был задержаться в Нижнем Новгороде на полгода, так как оказалось, что проживание в Петербурге и Москве ему запрещено. Потом все же он его получил, и «Дневник» заканчивается описанием радостных встреч Шевченко с московскими и петербургскими друзьями. Итак, еще находясь в Новопетровской крепости, Шевченко описывал, как – уже зная о своем освобождении, но еще не получив официального уведомления о нем – он купил себе чайник и как одинокое чаевничание скрашивало ему время ожидания. Предположу, что именно этот эпизод имел в виду, по воспоминаниям его жены, Мандельштам за вечерним самоваром в Калинине: «О.М. ‹…› рассказывал, что первое, на что тратил, получив деньги, Шевченко, был фунт чаю…»[624] По этому вольному пересказу шевченковского «Дневника» видно, как Мандельштам «стилизовал», по выражению Рудакова, шевченковские записи, пытаясь найти в них соответствия собственной ситуации. Возможно, это одинокое чаевничание Шевченко отобразилось также в воронежском стихотворении «Эта область в темноводье…» с его «украинской мовой»:К последним строчкам этого стихотворения Н. Мандельштам в своих примечаниях писала: «“Украинская мова” поездов – Воронеж и особенно южные районы области – это граница русских и украинских говоров, которые О.М. очень любил»[626]
.