Выйдя наружу, во внутренний дворик, я впервые увидела Тодороса. Нас представила Поликсена. Кира-Экави в тот момент для таких церемоний не подходила, она окончательно утратила чувство реальности. Сплела пальцы под подбородком и сидела живым воплощением отчаяния. Я уж так хорошо знала ее, как читаную-перечитанную книгу. В то время как ее сын отвечал перед судом человеческим, она сама сидела на скамье подсудимых какого-то другого, невидимого суда. «Не убивайся так, хорошая ты моя! – говорю ей. – У тебя начнется рак, и тогда привет, как это было с моей мамой! В конце концов, не он убил полицейского, не отрубят же ему голову. Тебе надо было быть там, – добавила я, – послушала бы, как он с прокурором держался – все ответы как от зубов отлетали». Она подняла взгляд и посмотрела на меня, словно говоря: я же знаю, что ты и сама не веришь в то, что говоришь. Она не была дурочкой. Может, она и не сидела в зале суда, но знала до мельчайших подробностей, что именно там происходило, как если бы была там от первой до последней минуты. И она тоже, как и все мы, понимала, что эти отлетающие от зубов ответы, вернее всего, его и погубят, потому что они подтверждают гипотезу, на которую уже намекнул прокурор, будто бы он и есть душа этого преступления. Она знала цену и людскому правосудию, и характеру своего сына. Тем временем подошла Поликсена с кусочком лукума и стаканом воды. «Съешьте лукум!» – говорит ей. Кира-Экави трагически прикрыла лицо руками. Поликсена предложила мне. «Я не хочу лукум, – говорю ей. – Отдай его ребенку, а себе давай возьмем кофе». Тодорос на мгновение отошел, но вскоре вернулся вместе с Касьянопулосом. Два сына, и какая разница между тем и другим! – сказала я себе, наблюдая за тем, как он приближается к нам. Возможно, Димитрис красивее, но пропади она пропадом, эта красота. «Минос! – воскликнула кира-Экави, едва увидев Касьянопулоса. – Минос, на Господа и на тебя!..» Касьянопулос развел руками, показывая, что он абсолютно бессилен. «Вы же знаете, госпожа Лонгу, – говорит он ей, – я сделаю все, что смогу, но, к несчастью, он сам портит всю картину. Я ему все время твержу, что он должен быть почтительным и изображать полного идиота, но он рассчитывает, что они купятся на умника… – Но, видя, что она и так уже на грани обморока, тотчас же сменил пластинку: – Госпожа Лонгу! Мы разве так договаривались? Это – то мужество, которое мы обещали? (Он говорил скорее как врач, нежели адвокат.) Шесть месяцев – самое большее, что ему грозит. Он пробыл под следствием – сколько? Семь? Вечером я сам приведу его домой…» Он обвел нас взглядом, будто бы прося разрешения удалиться, и исчез в одном из коридоров. Тодорос вытащил пачку и уже было засунул в зубы сигарету. Но потом подумал, что, может, я тоже курю, и предложил и мне одну. Андонис не разрешал мне курить, у меня уже и тогда была эта проклятая язва, но я взяла, и когда Тодорос давал прикурить, я посмотрела ему в глаза, устремленные на меня, как будто он думал: так вот эта Нина, которая делает такую вкусную мусаку?.. Когда подошло время заседания, я спросила ее: «Ты, что, совсем не хочешь пойти?» – «Нет, идите, а меня предоставьте мне. Скажите, что меня нет на свете…»
За два-три дня до суда Касьянопулосу удалось раздобыть список с именами присяжных, вдруг да мы знали бы кого-нибудь, и среди них по какому-то дьявольскому совпадению оказался бакалейщик из нашего квартала. «Пойду уговорю его! – говорит мне кира-Экави. – Упаду ему в ноги…» – «Ты, конечно, как знаешь, – отвечаю я, – но что-то я сомневаюсь, что ты хоть на мизинец преуспеешь. Бухлос не из тех, кого легко взволновать. Иди, – говорю ей, – в конце-то концов, чего тебе стесняться, это ему стыдиться надо будет». – «Да что с тобой, ради бога, – всплеснула она руками, – да мы каждую неделю кучу денег в его магазине оставляем!..» Бедная кира-Экави! – подумала я, и сердце мое сжалось. Какая же ты все-таки наивная, если думаешь, что Бухлос подсчитает твои пол-литра масла и полкило фасоли, что ты берешь в его лавке, и за это тебя пожалеет!
И я не промахнулась. На следующий день она пришла, изрыгая проклятия: «Ах он такой-сякой, мерзавец, рванина зажравшаяся, стал человеком, так его еще и присяжным выбрали! Нет чтобы мне сказать, пусть даже и соврать: ладно, кира-Экави, сделаю, что смогу, – он давай мне проповедь читать, подонок: долг присяжного, видите ли, “священен”, и он будет судить по совести. Я, ей-ей, еще секунда, и схватила бы совок из его мешка с сахаром и швырнула бы ему прям в башку, но сдержалась. Ну, пусть только суд благополучно закончится, думаю, и я тебе покажу, негодяй! Чтоб ты еще хоть раз мой грош увидел, да я сама в грош превращусь!..» Сейчас я наблюдала за тем, как он сидит в первом ряду, надутый, сложив толстые коротенькие ручки у себя на животе, и говорила про себя: бедная, бедная кира-Экави, никогда-то ты не поймешь, какие же все люди – чудовища. Неужели никогда ты не образумишься?