И вот так они вдвоем, мать и Павел, входили в высокие, покрашенные зачем-то в красный цвет ворота. Так проникали они в парк – он и она, две туманности, ускользающие при первой возможности в нездешние дали: она – туманность повыше и постарше, поженственнее, вся, как Виктория, в черном, и он – облачность такая же, но поменьше, покурчавее. А может и сам пан Януш, в изгнании ставший Джоном, сопровождал сына, наследника, единственного оставшегося ему ребенка, на прогулку в Кенсингтонский парк. Мы не можем совершенно этого исключить. Однако нам все же больше нравится воображать себе мальчугана с матерью, колышущейся почти бесшумно на невысоких каблуках в своей широкой юбке. Что-то есть в ее тонкой талии, в походке, неуверенное, подслеповатое, как если бы не слишком твердо помнила она их ежедневный маршрут и где свернуть, пройдя через ворота, чтобы как всегда направиться к статуе кронпринца Альберта покойного. Ибо они, конечно же, первым долгом направлялись к монументу и обходили его вокруг один или даже два раза. Маленький Павел задирал голову и так шел, не глядя под ноги, а мать брала его за руку, чтобы он не упал, а другой рукой надвигала ему на уши его морское кепи, чтобы то не слетало. «Пойдем к пруду смотреть уток и гусей», говорила она. Но маленький Павел наверняка смешно мотал головой и просил: «Давайте, маман, еще раз обойдем». И мать покорялась, и ей даже нравилось, что сын ее так привязался к этому монументу и к сидящему внутри его кронпринцу.
На каком языке они разговаривали? По-польски или по-английски? Скорее всего, по-французски, если мать была француженкой, да еще и гувернанткой. А даже если не была, мы уже как-то свыклись с этой мыслью. Пусть же она для удобства таковой и остается. Так вот, вероятнее всего, по-французски, мать и рассказывала сыну о королеве Виктории, об Альберте и о других разных замечательный людях, как делают это, кружась вокруг монументов, все достойные сего звания гувернантки. А маленький Павел смотрел снизу вверх на волшебный домик с островерхой крышей, вознесенный на довольно значительную высоту, и весь прозрачный как фонарик. В этом домике с его блестевшей золотом крышей, там наверху, как в сказочном ларце, сидел полный человек, не похожий вовсе на героя, а весьма обыкновенный, сидел себе как на горе, совершенно одиноко. И, может быть, маленькому Павлу становилось его жаль прямо до слез, оттого, что он сидит там совершенно один, этот человек и кронпринц, о котором главное, что было известно, это то, что он уже умер. И, может быть, слезы выступали на его светло-серых глазах, прозрачные слезы на блестящих глазах, ибо глаза у Павла наверняка блестели ярко, как блестят они только у некоторых, а отнюдь не у всех детей. Как блестят они только у таких вот редких детей, отмеченных специальным, но весьма туманным даром. Впрочем, слезы могли выступать у него и оттого, что косые лучи отражались в золотом мозаичном своде прозрачного домика, там, в поднебесье, и преломлялись в усиленном виде, и падали нашему маленькому герою на длинные изогнутые русые ресницы, на тонкие веки, на пристальные, светлые зрачки. Тогда он отирал глаза и соглашался, наконец, покинуть памятник.
И они шли дальше, по извилистым дорожкам, между большими красивыми деревьями многочисленных видов и пород, с зеленью разного цвета, от темной, почти черной, до светлой, почти желтой или почти розовой, между полянами с вечно-девственными, несминаемыми газонами, между сороками и белками, к пруду, лежавшему перед темно-кирпичным дворцом, по берегам которого спали лебеди и серые гуси, засунув себе голову под крыло. Тут они снова ходили по кругу: она – покачиваясь, а он – подпрыгивая. Затем матушка ли, гувернантка ли – мы, впрочем, кажется, уже решили объединить их в одном лице, не правда ли? – матушка, стало быть, усаживалась на один из железных стульев, тут с этой целью имевшихся, и созерцала пейзаж, озеро, птиц и дворец, похожий на казарму и столь не похожий на изящную архитектуру из камня в ее родной Франции. Если считать, что последняя была ей истинно родной, что нам кажется более чем вероятным. И на этом фоне озера и дворца созерцала она свое дитя, этого мальчика, сына, невысокого еще, но длинноногого и длиннорукого, обещавшего стройность и изящество, и о чем-то думала, улыбалась и беспокоилась. Махала ему издали рукой. Вздрагивала, когда он слишком приближался к воде. А мальчик, одиноко-грустный, как всякий единственный сын, но вместе с тем и так спонтанно быстро увлекавшийся всякой новой мыслью и новой мечтой, уносившей его вдаль, прочь от его странной, непрочной семьи, бегал или же ходил, но непременно быстро, почти бегом, а скорее все же бегал по краю пруда, все вокруг и вокруг, скосив на бегу глаза в сторону больших спящих белых птиц и нескольких плавающих и время от времени ныряющих водяных курочек, черных с небольшим красным пятном во лбу.