И кто же ему противостоит? Семейка дебилов (привет от «Семейки Симпсонов») во главе со «старой галкой маман», заключающей в свои объятия и Органа, и «усыновленного» ею Тартюфа; юная Марианна, своим угловатым сценическим обликом (школьное голубое платьице, юбочка в складку, из-под которой выглядывают алые трусики, разной длины желто-канареечные гольфы) и поведением удивительно напоминающая юную Марину Неёлову в давнем современниковском спектакле «Спешите делать добро» по пьесе Михаила Рощина, и ее полудефективный хнычущий жених, с которым она то и дело (но не по делу) ссорится; ее страдающий энурезом, вечно жующий и выплевывающий печенье недоросль-братец. Единственные относительно трезвые люди здесь — прагматичная жена Органа и служанка Дорина, дающая своим хозяевам дельные советы, к которым, увы, никто не прислушивается.
Все эти персонажи с сильно набеленными лицами клоунов — своего рода маски в тальхаймеровском театре абсурда. Режиссер доводит до предела театральные приемы Эжена Ионеско, у которого в кульминационные моменты речь персонажей превращалась в набор шипящих и свистящих звуков: в наиболее напряженных ситуациях актеры переходят на словесную абракадабру, «глокую кудру» зауми. Действительно, в их положении «слов нет», но нет и пауз, остается лишь эксцентрика на грани клоунады, театральный жест, мастером которого является немецкий режиссер. Своей «замороженностью» пластика актеров напоминает стилистику Роберта Уилсона, но их застывшее движение вписано в повороты куба, каждый из которых, как поворот винта, маркирует изменившуюся ситуацию, при которой все переворачивается с ног на голову: семейство, как куча мусора, сметается в нижний угол; там же оказывается и прозревший Оргон, за секунду до этого, оседлав ручку кресла, вуайеристски подглядывавший за происходящим и т. п. И все эти трансформации-метаморфозы художественно оправданы, наполнены смыслом, выражающим суть мольеровской пьесы. Гротеск достигает апогея с появлением судебного пристава, с прыжками и ужимками объявляющего о том, что все имущество хозяина перешло к Тартюфу, а его люди до исполнения решения суда обоснуются в доме (как тут не вспомнить пугающий шепот-шорох «крепыши, крепыши, крепыши» в этой сцене из мхатовского «Тартюфа» 1981 года в режиссуре Анатолия Эфроса, воспринимавшийся публикой того времени, привыкшей к аллюзиям, как намек на всевластие спецслужб).
И вот, как гром среди ясного неба, отнюдь не мольеровски-хеппи-эндовый финал: спектакль внезапно обрывается на фразе «Да, дом наш разорен». Этот минус-прием, обманывающий привычные ожидания публики, без всякой назидательной риторики свидетельствует об апокалиптизме происходящего. И не нужно было актерам сбрасывать парики, и так ясно, что речь идет о современности.
Спектакль этот по своей форме-содержанию, используя введенный Вами термин, современен без нарочитого осовременивания классической пьесы. Он длится всего 1 час 45 минут, но у меня, как зрителя, возникло ощущение вечности, полного растворения в его ауре. Это, действительно, работа высочайшего класса, доставляющая подлинное эстетическое наслаждение. Но и своего рода
Как Вы понимаете, подобный мыслительно оформленный поток сознания обычно захватывает меня на протяжении всего спектакля (в счастливых случаях увенчиваясь эффектом «полного погружения») и, естественно, еще какое-то время по его окончании. Вряд ли его можно считать не относящимся к самой сущности эстетического восприятия, эстетического опыта.
В. Б.:
Думаю, Вы правы. Конечно, мыслительные процессы сопровождают практически любой ход восприятия сюжетно-литературного произведения искусства, или, выражаясь языком музыковедов, программного искусства. В нем нарративность, или «история», как говорят современные кинематографисты и театральные режиссеры, занимает вроде бы главное место, т. е. то, что называется «литературностью» художественного произведения. И большая часть искусства с древнейших времен до современности действительно была нагружена этой литературностью самого разного толка — религиозно-символической, мифологической, бытовой, исторической, политической и т. п. Именно внеэстетические реалии требовали своего выражения и изображения в искусстве, и искусство добросовестно выполняло эти требования. Назвав все это условно «литературностью», я задаюсь вопросом, а относилась ли она к собственно художественно-эстетическим задачам искусства, даже если и служила главным импульсом к возникновению тех или иных конкретных произведений, даже жанров и видов искусства.