С грехом пополам мне удалось окончить четыре класса. В пятом я учиться не стал, так как средняя школа была в районном центре, там нужно было жить в интернате, а выделять туда продукты из общего пая семье было трудно. Безусловно, мелочная причина, но, с другой стороны, не из таких ли мелочей складывается большая жизнь человека? И не стечение ли этих мелочей в жизни человека делает его путь или большим или ничтожным? Холодная и оголенная действительность, подчиненная расчетам, как лучше прожить и больше выкроить. Сплошные недостатки, когда этим недостаткам подчинены разум и воля человека (!), создают непроходимый бурелом дрязг, интриг и заблуждений, утверждая лишь одну «правду» — правду своего стяжательства.
Может быть, именно эти условия жизни создали во мне непреодолимое влечение к чтению. Еще находясь в школе, я немало перенес из-за книг, чтение которых во время уроков доставляло мне особенное удовольствие.
В большей мере я читал в то время литературу приключенческую. Книги давали мне такие образы людей, которых я не встречал в действительности. Моя впечатлительность получала в книгах обильную пищу, а окружающая действительность воспринималась мною болезненно, и это вредно сказывалось на характере и на формирующемся отношении к жизни, которой по-настоящему захватить меня было нечем.
У отца было некоторое количество художественных книг: Собрание сочинений Льва Толстого, несколько произведений Тургенева, Салтыкова-Щедрина, М. Горького и др. Я жадно набросился на них, заполняя ими любую свободную минуту. Читал не систематически и не последовательно, но читал запоем. Мне не было ясно, да и значения для меня не имело, в какое время, для чего и кем написано то или иное. Я читал так, что из читаемого выносил лишь головную боль. Образы, события, действия, люди — все это путалось, создавая мешанину, которую я глушил тем, что снова читал. Это было не разумное чтение, дающее положительные плоды, а своего рода наркомания. Я читал, а надо мной все чаще и требовательнее раздавался голос отца: «Устраивайся на работу», «Ты должен работать». Где я мог устроиться работать, отец не говорил, да, пожалуй, и сам не знал, где я могу найти работу в тринадцать лет. Все же я попытался устроиться на железную дорогу, но меня не взяли даже временным рабочим. Это было для меня большим огорчением. Отца своего я боялся до такой степени, что постоянно жил в напряжении какого-то давящего чувства перед ним, и стал избегать его.
С этого, пожалуй, и началось то, что надломило мою душу.
Отец все чаще требовал, чтобы я приносил что-нибудь своим существованием в жизнь дома. Меня все чаще упрекали в куске хлеба. А я был слишком молод и ничего не мог предпринять.
Я стал чувствовать себя обузой в семье, и меня без конца упрекали за дармоедство, за то, что я родился.
Если мне приходилось плакать (а мне приходилось), то мои слезы обходили молчком.
В своей семье я стал одиноким. С другой стороны, в моей душе обосновывалось по отношению к родным недовольство и замкнутость, сохранившиеся на долгие годы.
Не было в нашей семье теплоты хорошего отношения. Недостатки и лишения не сближали, а как-то странно разъединяли нашу семью.
Однажды, совершенно нечаянно, я услышал горький вывод матери по отношению меня: в семье, мол, не без урода. В этот же день, вечером, я убежал из дому. На станции Могоча меня задержали сотрудники МВД и вернули обратно. Это было мое первое знакомство с милицией, которое, по существу, не оставило в душе моей ничего плохого.
В конце концов отец объявил мне, что нашел дыру, куда меня можно «затолкнуть».
Дырой оказалось железнодорожное училище № 5. В то время это действительно было «дырой», «хлебодающим заведением», и братия, извергнутая суетой послевоенных вокзалов, поездами и «темными» улицами, осаждала его открывшиеся двери. А вместе с этой братией в стены училища входили уличные «законы» и утверждались нравы разболтанные и развинченные, что вносило в его жизнь взрывы дикой необузданности против установленных правил поведения.
Домашняя опека отца так вооружила меня против всякой дисциплины, подчинения, что мне очень пришлось по душе пренебрежение порядками училища, но в то же время я чувствовал презрение к тем, кто верховодил этой толпой. Пожалуй, и то и другое я ощущал как посягательство на свою свободу, уклоняясь от повиновения тому и другому.
Мне казалось, что я не воспринимал в себя окружающую жизнь, но на самом деле она вносила в мое миросозерцание и отношение к окружающему свой след, даже больше — она создавала во мне то, чем я стал много спустя.