«Мама его одела, как мужа, и все свои заботы переместила на него, а меня стала забывать. И тогда наступила драма. Вы понимаете, я вечно голодный, а меня все время попрекают, что я дармоед, белоручка и много жру. И я убежал. И снова скитания — ни одежды, ни крова, ни денег. Кому я нужен? Попросился, по старой памяти, к военным воспитанником в музыкальную часть, не взяли, время было не то. И вот еду я в товарном поезде, второй день во рту ничего не было, и подговорили меня ребята стащить у пожилой женщины кошелку, там был кусок хлеба, платок женский и старая меховая шубка. Это было первое мое преступление».
Нет, я не буду, я не могу пересказывать дальше эту судьбу, не буду говорить о милиции, о следствии, о суде и тюрьме, где хозяйничал староста камеры по кличке «Амбал»: «если видит мужика с мешком — на нары, а нас, голытьбу, загнал под нары, ну и лежим, ну и что? подумаешь? — и не так бывало, зато свободнее». Не буду я говорить и о лагере, о злоупотреблениях администрации, которая потом была снята, обо всем произволе, о котором «теперь просто страшно и вспомнить». «Но я выжил, почему — и сам не знаю, уж очень я жизнелюбив. Я часто думал про себя: во время блокады выжил, в бомбежку не убило, а здесь я должен умереть? Нет, ничего не выйдет».
Как мне вместить все это?
Как не задуматься над судьбой Владимира Сысоева, у которого был деспот отец и неграмотная мать, всю свою недолгую жизнь боявшаяся мужа на земле и бога на небе? Судьбу Владимира Сысоева, который пережил нашествие «зверо-людей», как он именует фашистских захватчиков, и прошел через их руки, через весь мрак неволи и вдруг увидел свет — детский дом завода имени Петровского:
«С гордостью, с уважением и нежностью вспоминаю я о нашей общей матери Евгении Ивановне Работенко. Это была добрая, чуткая, отзывчивая женщина. Не имея специального педагогического образования, но умная, грамотная, с большим жизненным опытом, она отдавала все силы и способности, чтобы мы были счастливы. И самое дорогое воспоминание из всей моей нескладной жизни — это годы, прожитые в детском доме. Я полюбил новую семью, я забыл о своем жалком существовании, я был счастлив. У меня появилась мечта — «варить сталь», что я часто наблюдал в мартеновском цехе завода, и в мечтах я уже видел себя на страницах журналов знатным сталеваром». Все шло хорошо и к хорошему.
И вдруг одним росчерком чьего-то бездумного начальственного пера все рухнуло: вместо варки стали — железнодорожные мастерские и сменный мастер, который в день первой получки гнусаво промямлил: «Чтобы деньжата водились, надо бы кагорчику взять». Кагорчика он не взял — наивная честность юности! — а в следующую получку мастер вывел ему на сто рублей меньше, хотя работу он сделал бо́льшую. Потребовал перевести на другую работу (наивная непримиримость молодежи!) — отказ. Возмущенный парень не вышел на работу (возмущение юности!) — суд, исправительно-трудовые работы с отчислением 25 процентов. «Все. Можете идти».
«Я пошел и не знал, какой мне предстоит трудный, одинокий путь. Для солдата, защищавшего свою Родину, военные переходы тоже были трудны, но там правота дела, цель, моральная поддержка друг друга, единый закаленный в боях коллектив. А здесь — еще не сформировавшийся полностью человек, пустышка, червь. Но разве это может понять механизированное существо, у которого включателем мышления служит инструкция? Одним словом, я уже клейменый, и меня нигде не принимали. (Беззащитность юности!) Я работал кое-где, жил кое-как, ночевал в трамвайных вагонах, на вокзале, там у меня украли последнее пальто и там же предложили выпить. Первая рюмка и первое преступление. (Глупое отчаяние юности!) И пошло! Видя безвыходность своего положения, я решил погубить себя. Возврата нет. Семнадцатилетним юнцом я растворился в этом грязном омуте.
Вспоминать об этом больно и обидно. Больно за себя и обидно за тех взрослых, видавших виды людей, умудренных жизненным опытом, которые должны были все понимать и знать, к чему это ведет, но ничего не сделали, чтобы спасти гибнущего на их глазах юнца. И только благодаря милиции, вовремя взявшей меня, я не дошел до самой низкой грани, которая называется убийством. Сто лет им жизни!»
Зло рождает зло. Но до сих пор было хотя бы осознание этого зла и его гибельности. Но вот еще одна, последняя ступень, и ниточка обрывается: появляется оправдание и героизация зла.
«Когда я был почти ребенком, без крыши и хлеба, меня не подобрала даже милиция. А воры подобрали меня, дали все, в чем я нуждался, и я стал равноправным их членом, стал вором, чем я горжусь».
Все. Дальше идти некуда.
А вот то же самое из иной области. Зло жизни рождает другое, не меньшее зло: религию — туман, дурман и умственное отупение. В печати у нас обычно публикуются очерки о том, как человек порвал с религией. Все это хорошо и нужно. А разве менее важно и менее нужно знать, как он попал, как он забрел в эти дебри?