Зимогор не вдавался в подробности, не желая делать поспешных выводов. Хотя заметно было сразу: лемминга мало. Да и песца не много. Но всё-таки на снежной целине он обнаружил кое-какие – почти невидимые глазу – песцовые приметы. Жизнь под северным небом кипела. Среди буреломов, заваленных снеговьём, уже были построены избушки соболя – уютные норы. Глубокие и частые накрапы зайцев рассыпались по снежному простору. Зайцы вволю порезвились, делая хитрые «сдвойки», «сметки», «скидки», оставляя вмятины от лежки, слегка подтаявшие в сердцевине, по краям обмётанные белыми пушинками. За рекой на снегу «расписались» полярные волки. Росомаха автограф оставила. Лисица отметилась. Куропатка, рябчик и глухарь – эти птахи тоже не пролетели мимо. Внешне опустевший мир безбрежной тундры продолжал бурлить привычной жизнью, которая только теперь так хорошо заметна стала – благодаря приходу снега.
Умеющий ценить тепло, Зимогор блаженно потянулся возле печки и неожиданно вспомнил слова эвенкийского классика:
– Знаете, кто самый несчастный народ? Негры. Почему? Снега никогда не видели – только в холодильнике… А снег прекраснее алмаза – тот вечен, а снег хрупок и нежен, как жизнь человеческая.
Тиморей покосился. Он знал, что охотник думал вслух, только ещё не мог привыкнуть к этому.
С удовольствием навернув то, что было сварено, охотник пятернею вычесал крошки из бороды, сыто зевнул, присел на корточки возле раскрытой печи. Покурил.
– Всё, турист! Приехали! – весело сказал, кивая за окошко в серебристых морозных вензелях.
Безобидное слово «турист» поначалу пролетало мимо уха, а затем стало царапать, раздражать. Вяло шевельнувшись на дощатых нарах, Дорогин спросил:
– Куда приехали?
– Зазимуем теперь.
– То есть как «зазимуем»?
– Как Папапин на льдине. До самой весны.
Тиморей приподнялся на локте.
– Ты что? Смеешься?
– Плачу. Крокодиловой слезой.
Дощатые нары заскрипели, запищали под художником. Он поднялся. Посидел, тупо глядя под ноги.
– Вот ни черта себе! Нашел Гиперборею…
– Что-что? Гиперборею? – Охотник развеселился. – Романтик, стрелять его ять!
Дорогин, одеваясь, покусал губу. «Идиот! – зубами скрипнул. – И чему он радуется?»
Стоя за дверью, Тиморей нахохлился, как ворон. Свет короткого дня уходил, оставляя тени на белизне громадного холста – синеватые, серые, охристые.
Снежную длинную пряжу обрезало ветром, и неожиданно ясно, просторно – распахнулась ледяная лазурь. На горизонте, среди убелённых вершин проблеснуло скупое солнце, и всё кругом угрюмо улыбнулось – короткой, прощальною улыбкой. Стало темнеть. Земля, вода в реке, ворчавшая под снежным гнётом, – всё пугливо притихало, присмиревало. Зрелая заря огромным яблоком скатилась за хребты, кровавым соком разлилась над перевалами, предвещая первые матёрые морозы. Базальтовые скалы на противоположном берегу подкрасились закатной киноварью. Вспыхнули, точно полярные маки, вершины далёких заснеженных гор, чтобы через минуту угаснуть, увянуть, роняя в ущелья нежный маковый цвет.
Поднимая ворот, художник пошёл с перехрустом – как по сухой голубоватой извести. Потоптался по осеннему насту, непонятно, когда успевшему настелиться возле избушки. «Чарым! – вспомнилось чарующее слово. Откуда оно всплыло в памяти? Бог знает. – Чарым! Звучит красиво. А скрипит противно!»
Завороженно стоя в тишине, Тимоха прикрыл глаза, вдыхая острый запах прокалившихся стужей камней, деревьев. Кругом – прекрасно, первозданно. И в то же время – неуютно, тревожно. Темнеющий этот, немыслимо огромный мир окоченевшей тундры – древние горы, озёра, реки – мир, плохо знакомый художнику, представлялся чужим, враждебным, впотьмах точившим зубы на человека.
Он вздрогнул. Рябчик напугал. С одинокой лиственницы, торчащей над крутояром, едва заметный рябчик камнем бухнулся, стараясь поглубже в сугроб занырнуть – почуял морозную ночь.
Лед постреливал на Диком озере. В туманном сумраке жила ещё полоска полыньи, плескалась и дышала в затылок большому утесу, подпирающему озеро с восточной стороны. Над вечерней мёрзлой чашей берегов – одна за другой – звёзды заискрились, входя в накал гораздо ярче обыкновенного. И вдруг по небесному стрежню проплыло мимолётное, как наваждение, северное сияние. Разорвалось в клочья и цветным туманом растворилось на краю земли, где горы и небо смерзались – до весны не разорвать. И от красочной этой картины – от коротких, но роскошных позарей – душа художника не вспыхнула восторгом, не охнула ребячьей радостью. В душе был тихий ужас перед гулким морозным мирозданьем, навалившимся на человека и грозившим раздавить, как букашку.
«Бежать! – мелькнуло в голове. – И чем быстрей, тем лучше!»