– Нет тела – нет дела. – Пруэнса похлопал меня по колену. – Обычай весьма полезный и восходит к бронзовому веку. Вы были в Сесимбре в этот вечер и сами написали об этом в своих показаниях. Вы написали, что около двух часов ждали своего друга в кафе, но он не пришел. Разумеется, не пришел, ведь он был мертв с десяти вечера, как утверждает экспертиза. Его нашли на мысе Эшпишел. Тело застряло на склоне, зацепившись за проволочную сетку, натянутую там зелеными для защиты береговой линии от мусора. Впрочем, вы и сами это знаете.
– Почему вы сразу не предъявили обвинение? – Я собрался с силами и заговорил в полный голос. – Прошло шесть с половиной гребаных недель!
– Вы начали давать показания, и мы вас слушали. Орудие убийства принадлежит вам, к тому же в проволочной сетке возле трупа обнаружили ваш ингалятор, выпавший, вероятно, из кармана во время драки. Убитый поступил с вами самым оскорбительным образом, значит, у вас был мотив. Мы имели все основания держать вас под стражей столько, сколько понадобится для получения признания.
– Я не признавался в убийстве Раубы! Мои показания гроша ломаного не стоят, потому что никакого убийства в моем доме не было, это просто спектакль, поставленный двумя прохвостами. Дым и вишневая кровь!
– Этого убийства не было, зато другое было. Поначалу, слушая ваши признания, мы были уверены, что речь идет о покойном Раубе. Вы же сами настаивали на том, что
– В каких еще наших кругах? Вы что, думаете, я педик?
– Я ничего о вас не думаю. – Пруэнса вертел в пальцах свою незажженную сигарку. – Я знаю, кто оплатил вашего адвоката.
Извините, что пишу вам не на машинке, но мне так несусветно много надобно вам поведать, – писал Кафка своей невесте Фелиции. А потом взял и сжег все ее ответы в одночасье. Когда я читал тексты, адресованные фройляйн Бауэр, то думал, что там есть какой-то подвох: невозможно написать столько писем женщине, которую видел два раза в жизни. Это придумали наследники, владельцы архива, думал я, или сама берлинская стенографистка ради славы исписала пачку страниц мелким прыгающим почерком покойного жениха. Ему ведь было уже все равно, никто не мог за него заступиться.
Теперь-то я понимаю, чего он хотел, усаживаясь по утрам за письмо к
Сидеть в тюрьме – это не такой уж плохой способ повернуться к миру рваным ухом. Одно ухо у меня проколото, это не шутки. Его прокололи на репетиции школьного спектакля про спартанцев и повесили в него железную легионерскую серьгу, мочка долго не заживала – зато дырка осталась навсегда. В тот вечер, когда мы с Зое опоздали к праздничному столу, тетка ее заметила, потому что уши у меня побелели, а дырку обвело багровой каймой. Пару раз мы обошли вокруг ратуши, постояли перед костелом, издали похожим на брошенную в снег половинку граната, дошли до бернардинского кладбища и вернулись в сумерках кружным путем, прихлебывая из моей фляжки. Все это время мы говорили не переставая, у меня даже губы потрескались, а тетке все было нипочем, она тянула меня все дальше, лишь бы домой не возвращаться. Утром, застукав нас в ванной, мать не сказала ни слова, это могло значить только одно – ярость поднялась в ней к самому горлу, и когда Юдита сможет говорить, она выплеснет убийственное пламя.
Моя мать смеялась очень редко и никогда не плакала. Все что угодно могло превратить мою мать в берсерка, кусающего щит, и остановить ее было нельзя ни огнем, ни железом. Зато она засмеялась во весь голос, когда увидела тетку, снявшую в прихожей шапку вместе с париком. Это случилось в тот самый вечер, когда мы вернулись с долгой прогулки, а доктор Гокас уже одевался в прихожей, застегивая свой овчинный тулуп.
Теткина вязаная шапочка намокла и примерзла, забывшись, она сняла ее одним движением и застыла перед зеркалом с голой головой, похожей на обросший светлыми щетинками рамбутан. Шапочка упала на пол, я поднял ее, отодрал черные волосы от белой шерсти и подал тетке и то и другое. Зое улыбнулась мне в зеркале, ловко надела парик и снова стала похожа на французскую певицу – забыл, как зовут, – такую смешливую, с птичьими глазами под ровной смоляной челкой. Певица, кажется, тоже умерла.
Если ты сидишь в тюрьме, это не значит, что ты совершил преступление.