Я до сих пор не знаю, почему он тогда уехал, не попрощавшись. Смылся, пока я ходил в бакалейную лавку. Я не хотел его обвинить, когда спросил про тавромахию, просто знаю его любовь к камням еще с тех времен, как мы воровали минералы из кабинета географии. Подумал, что он повертел пластинку в руках да и сунул машинально в карман.
Когда в то утро я постучался к нему в комнату, Лютас открыл мне не сразу, помню, что он был голый до пояса, в подвернутых джинсах. Потом я задал свой вопрос, и некоторое время он стоял передо мной молча и покачивался с носка на пятку. Вид у него был такой, будто он весь день ловил карасей, стоя в камышовых зарослях. Потом он сказал, что не видел никакой тавромахии, повернулся и пошел обратно в кровать. Глядя на его ровную спину, я подумал, что в последний раз видел Лютаса голым лет пятнадцать назад, когда мы загорали вместе на Валакампяйском пляже. Всегда завидовал его коже – голубоватой, как снятое молоко, и до странности чистой, ни шрамов, ни родинок, никакого телесного мусора.
Повернись все по-другому, он привел бы актеров, отснял бы свой таинственный заказ, камеры поехали бы обратно в Неметчину, хитрая стюардесса не зацепилась бы за них взглядом, грязный ручей обстоятельств не понесся бы по склону горы и теперь я сидел бы не в тюрьме, а в своем любимом кресле-качалке.
Будь здесь тетка, она сказала бы, что все дело в бочонке. Что я вытянул лотерейный бочонок с номером шесть, например, и обречен на то, чтобы сдерживать ярость и покоряться своим богам. Или – бочонок с номером одиннадцать, сулящий розги.
В тот день, когда я видел тетку в последний раз, мы пили ром и говорили шепотом. У нее болело горло, шея была замотана маминым шерстяным платком, и я поневоле перешел на шепот, вечно я копирую собеседника, прямо болезнь какая-то. Матери не было дома, мы устроились на кухне и выкурили пару джойнтов в форточку, потом тетка налила себе чаю, взяла маленький ножик и стала крошить имбирь в чашку, двигая рукой так, будто чинила карандаш.
– Трудно поверить, что мне сорок один, правда? – Она протянула мне чашку. – Лицо трескается, будто весенняя льдина. Мне кажется, я слышу этот звук. Шухх-шухх.
Что я мог ответить? Сорок один, пятьдесят восемь, семьдесят. Женщины после сорока сливались для меня в безликую толпу, у них были вялые щеки, понимающие глаза и слишком полные плечи. Имя им было Тараталла, то есть
Она была похожа на кхмерскую девушку, которую я видел в каком-то фильме о путешествиях. Она чистила и просеивала рис, сидя с поджатыми ногами посреди земляного двора, ее руки ходили ходуном, кружа и потряхивая плетеное сито, зерна плясали в нем, подчиняясь неслышной пружинистой музыке.
Оську я встретил два года назад, ледяным январским утром, таким же, как сегодняшнее. Я выгуливал собак вдоль набережной, была у меня такая работа в ту зиму, а другой никакой работы не было. Собак было четверо: старый спаниель хозяина «Канто», такой же беззубый, как он сам, потом хаски бакалейщика и две мальтийские болонки директора музея фаду. Утром я грелся у печки в кафе, получал свою законную чашку с бисквитом на подносе, а потом отправлялся за остальными псами, упакованными в попонки: холод был такой, что болонок приходилось то и дело брать на руки.
В то утро, добравшись до башни, я повернул назад, чтобы успеть к раздаче супа на Праса-ду-Комерсиу, его привозят в полдень, и там собирается толпа народу, особенно зимой. Собаки замерзли и бежали со всех ног, будто эскимосская упряжка по льду. Возле машины с супом стояло всего двое: бродяга в арабском шарфе и знакомая дворничиха из переулка Беку. Я поздоровался и привязал поводки к дверной ручке фургона. Мужик в стеганом жилете протянул мне плошку, зачерпнув из бидона, от которого подымался густой пресный пар. Бродяга уже доел свою порцию и уставился на меня красными глазами, из-под шапки у него торчали светлые скандинавские волосы.
– Буда! – окрикнул я спаниеля, проявлявшего нетерпение. – Заткнись и дай поесть.
– Как ты сказал? – внезапно спросил бродяга. – Буда или Будда? Ты русский, что ли?
– Буда его зовут, а вам какое дело? – Я нарочно ответил грубо, здесь так принято, если не хочешь, чтобы человек начал проситься к тебе переночевать.
– Значит, Будапешт, – вздохнул белобрысый. – Лучше бы Бенарес, там потеплее будет. Прошлая зима была намного милосердней. Ну, спасибо, парень.
Он замотал вокруг шеи свой шемаг и направился к арке, а я поставил плошку на землю, отвязал поводки и пошел за ним, таща за собой собак:
– Эй, погоди! За что спасибо-то? И при чем тут Бенарес?
Вопросы обжигали мне горло, как перловый суп. Бродяга остановился и дожидался меня, засунув руки в карманы.