Я ведь понял, Хани! Стоило восстановить в памяти корзину с яблоками и ненароком подслушанный кухонный разговор, как все остальное хлынуло лавиной, будто вода в пересохшее русло. Я вспомнил служанку с дерринджером в руках, она держала его, как канарейку, не испытывая страха, да что там, она целовала его прямо в ствол – не знаю, что это был за ритуал, да и знать не хочу. Потом я вспомнил зимнее утро и голую стюардессу, похожую на четырехпалубный флагман с кормой из красного дерева. Додо, стоящая со шпилькой возле оружейного шкафа, – что-то за этим пряталось, но что? Мысли ускользали, висели в воздухе, будто семена одуванчика, и не давались.
Я промаялся до вечера, а потом наконец понял. Все сразу понял, Хани, все целиком. Некоторое время я сидел как мешком ударенный, а потом засмеялся. Потом я съел хлеб, выпил воду и почувствовал тюрьму всей кожей, будто экзему или чесотку.
Как объяснить Пруэнсе, что произошло? Одно дело – рассказывать такую историю другу за бутылкой вина или записывать ее в виде сценария: все коллизии вылизаны, палочки попадают в нужные дырочки, герои наполняются воздухом и поднимаются к потолку, а причины и следствия становятся стройными рядами, покорные, будто кегли в кегельбане.
Возьмись я рассказывать все как было, я начал бы с коттеджа на побережье, потом перешел бы к тому вечеру, когда метис показывал мне свои шишки на черепе, а потом рассказал бы, как сидел в ночной электричке из Сесимбры, заслонив лицо газетой, чувствуя себя то преступником, ускользнувшим от преследователей, то болваном, каких свет не видывал. Сейчас перечитал последнюю фразу и понял, что мало кто стал бы выслушивать этот бред до конца. А вот Лилиенталь, тот стал бы. Его прямо хлебом не корми.
Он умеет меня слушать – набивая трубку, валяясь в подушках, перебирая свои корабельные канаты, туго натянутые вдоль коридора. Раньше я стеснялся смотреть, как он двигается, а теперь смотрю: это похоже на воздушный трамвайчик, медленно движущийся от башни Васко да Гамы к океанариуму. Я купал этого человека в чугунной ванне по меньшей мере пятнадцать раз, а он не может прислать мне чертовых сигарет.
Не знаю, получится ли у меня высказывание, не задавит ли все простое и крепкое желание отхлестать Кайриса по щекам. Боюсь, не выйдет ли такая же лажа, как у наивного Реве, который вышел на сцену с крестом и свастикой на шее (и кажется, серпом и молотом) и в белой боксерской перчатке, чтобы прочесть стихи о том, что фашизм и социализм по сути одно и то же, да и религия с ними заодно. Люди верят железякам и символам больше, чем метафорам, так что достучаться до публики, выстраивая сложносочиненный видеоряд так же сложно, как сварить мясо в кожаном мешке.
В восьмой школе у нас был математик, помешанный на альпинизме, молодой полнокровный парень и, как я теперь думаю, отъявленный враль. Этот математик нас с ума сводил, рассказывал про какие-то горы, где они с другом ночевали в снегу, про лавины, бураны и все такое прочее. Однажды зимой мы с Костасом решили себя проверить, взяли в сарае старую палатку жестянщика и отправились на обрыв, тот, что по дороге на Бельмонтас, часа полтора ходу от нашей улицы. Мой друг обещал устроить ужин на древний манер, сварить мясо в кожаном мешке, заполненном горячими булыжниками, мясо и камни он собирался добыть в лесу. Когда мы добрались туда и разбили палатку на самом склоне, Костас предложил спуститься вниз, к речке Вильняле, и мы пошли, вернее, поползли вниз, проваливаясь по колено в снег и цепляясь за ветки и обледеневшие кусты.
Речка замерзла еще в декабре, но кое-где чернели прогалины, будто пятна на коровьей шкуре, и видно было, как быстро бежит вода подо льдом. Костас достал из рюкзака кожаный мешок со шнуром, похожий на бурдюк из фильма про Али-Бабу, и велел мне набрать в него воды. Я надел мешок на шею и пошел к ближайшей прогалине, добравшись до середины, я обернулся и помахал Костасу рукой. Вода показалась мне грязной, но я заполнил бурдюк доверху, завязал шнурок и пошел назад, стараясь ступать в свои следы на тонком слое снега. Белая стена обрыва маячила впереди, но Костаса я уже не различал, идти с водой было гораздо труднее, несколько раз я едва не шлепнулся на лед и стал смотреть только под ноги. Добравшись до берега, я задрал голову и увидел, что палатки на обрыве не осталось, на ее месте торчали колья, казавшиеся снизу двумя пальцами, сложенными в карана-мудру. Поднявшись к месту бивака, я увидел на чистом плотном снегу надпись, сделанную веткой:
Вернувшись домой к полуночи, полумертвый от усталости, я упал на кровать и поклялся, что утром разобью Кайрису нос, что бы он там ни говорил в свое оправдание. Но утром он явился за своим бурдюком, а когда я сказал, что бросил его в лесу, заморгал своими караимскими глазами и потребовал что-нибудь взамен, потому что бурдюк он, мол, выменял в школе на целую гору сокровищ.