Как же, чистая, досталась по наследству. Ворованное счастье любого слаще, как говорила няня Саня. Тавромахия провела со мной двадцать лет, для нее это мелочь, молекула времени, а для меня – серьезный ломоть. Она хранилась на дне коробки, зарытой в стружку в углу сарая, где наш сосед Йозас держал когда-то токарный станок. От давно разобранного станка осталась только ржавая станина и несколько шелестящих слов: шпоночный паз, шпиндель, шестерня. Я приходил туда один, обматывал руку тряпкой, запускал ее в колючую стружку, доставал жестянку и разглядывал тавромахию, подсвечивая карманным фонариком. Она была накрепко связана с Зое, но не тем, что раньше принадлежала ей, а скорее сочетанием фактуры и цвета. В детстве я представлял тетку женой полковника, вернувшегося из индийских владений в экипаже, заваленном слоновьими бивнями, штуками голубого шелка и ширмами из палисандра, хотя знал, что она выросла в коммунальной квартире на Малом проспекте, недалеко от красно-кирпичных общественных бань.
Я уже начал привыкать к стылым стенам, но сегодня меня просто трясет от холода. Чувствую каждый заледенелый сустав, каждую мерзлую связку, хоть кричи. Прямо как на той веранде, которую я снимал в Паланге у толстой Марты, когда меня вышвырнули из университета.
Марта боялась пожара и не разрешала топить печку с узкой изогнутой трубой, она называла ее
Меня впустили, в комнате было как следует натоплено, я согрелся и чуть не заснул, но тут Марта вернулась с подносом, ее плоские скулы светились малиновым светом. Я послушал пару песен, напился чаю с водкой и собрался уже уходить, но вдруг закашлялся: комната поплыла у меня перед глазами, а ромашки на шторах завертелись, будто китайские огненные колеса.
– Это вроде астма у тебя, студент, – сказала Марта прямо над моим ухом. – Ложись на кровать, отдышись. Ботинки-то сымай.
Она вышла на кухню, погремела там каким-то ведром, вернулась, выключила проигрыватель, сняла платье и легла рядом со мной. Голая Марта была похожа на древнеиндийское слово
– Согрелся, студент? Уходи, я люблю спать одна.
Наутро мы столкнулись лицом к лицу во дворе, вернее, сначала я увидел хозяйкину спину, обтянутую красным свитером, – Марта чистила крыльцо железным скребком, у меня сразу заныли зубы от размеренного скрежета. Свитер у Марты был грубой вязки, колючий даже с виду, я бы сам в таком ходил. Утро тоже было грубое, красный морозный рассвет не сулил передышки, ветер продувал сосновую рощу насквозь. Рыжая и ражая рысь морская рыскала, сказал бы варяжский принц, написавший «Висы радости», вот только радости я не испытывал.
Поначалу я радовался, что сижу в одиночке: никто не пристает с историями, никто не нарывается на драку, а теперь – другое дело, я бы неделю не ужинал, чтобы провести с соседями справа несколько часов. Судя по голосам, за стеной сидят молодые воры, портовая шпана, если бы я сказал им, что я тоже вор, они бы со смеху померли. Ладно, нужно сосредоточиться и продумать каждое слово вечернего разговора: я собираюсь говорить с Пруэнсой начистоту, я заставлю его повернуть ко мне свое желтое потрескавшееся ухо и выслушать, что я хочу сказать.
Если вечером он не вызовет меня, как обещал, я начну