Забежал попрощаться с Иваном Петровичем Тургеневым, а тот с радостью: 16-го возвращается из Геттингена Александр.
– Непременно буду! – пообещал Василий Андреевич, умчался домой, поздравил молодых, и снова в санки.
И вот они смотрели друг на друга, и губы у них никак не складывались в слова.
Обнялись, разрыдались. Тут в комнату вбежал Николенька, вернувшийся из пансиона, – тоже в слезы.
– Мы снова вместе! Мы – снова вместе!
Слезы были счастливые. Андрей, уйдя из жизни, соединил их всех узами сладчайшего товарищества. Слова Андрея: «Усовершенствование духа всем, что есть высокого и великого» – стали им и девизом и благословением из мира горнего.
С прожектом Жуковского о путешествии по Европе подступили они в тот же час к Ивану Петровичу. Старец разволновался, разрумянился: всю жизнь свою положил на просвещение. Решил просто:
– Поедете втроем! Николенька заканчивает пансион, незачем ему тратить лучшие годы на затхлые келии Бантыш-Каменского. Деньги, слава богу, есть, и вложить их в европейское образование – выгодней, чем прирастить на тысчонку-другую.
Отъезд назначили на май, а покуда – в Санкт-Петербург. Александру надобно было сделать визиты к нужным людям, напомнить о Тургеневых, заручиться поддержкою – сколько ни путешествуй, а служить придется. Жуковский искать места не собирался: идущему стезею книжника драгоценна свобода, однако ж в столице и книжнику побывать не худо.
Вернувшись от Тургеневых к Антону Антоновичу, Жуковский застал гостя – студента пансиона.
– Степан Петрович Жихарев, – назвал себя юноша. – А вас, Василий Андреевич, в пансионе помнят, любят. Вы наш кумир! – И прочитал:
– Откуда вам сие ведомо?! – изумился Василий Андреевич, краснея. – Нигде же не печаталось! Разве что у Дмитриева читал.
– Вот каковы-та у нас студенты-та! – засмеялся Антон Антонович, очень довольный. – Всё-та на лету ловят. А кабы поменее-та по театрам шатались, так бы и в математике-та не отставали.
Тут и у Степана Петровича щечки зардели: с математикой у него беда.
– А я, Васенька, – сказал Антон Антонович, – имел нынче беседу с Михаилом Трофимовичем, с Каченовским. У него-та скоро магистрская защита, а надо бы-та сразу доктора давать. Речь-та, однако ж, про «Вестник Европы». Университет Каченовскому передает редактирование-та. Вот я и говорил о тебе. Лучшего-та сотрудника ему не сыскать.
– А путешествие?!
– Путешествуй-та во благо российской словесности, а стихи-та Каченовскому шли.
– О журнальной работе я думал, – признался Василий Андреевич. – Мы наметили с Тургеневым издавать журнал сразу по возвращении из Европы. На журнал отдаю четыре года. Я посчитал. Проценты со скопленных за четыре года денег, худо ли, бедно, но прокормят. Дорога свобода. Без свободы сочинительство немыслимо.
– Вот и пригодится-та работа с Каченовским! – решил Антон Антонович.
А через неделю все московские дела вылетели у Жуковского из головы. Петербург!
Остановились у Мити Блудова. Митя чиновничал в Иностранной коллегии, квартиру снимал в самом чиновничьем месте, на Владимирской площади, неподалеку от казарм Семеновского полка. Приехали вечером. Обнялись, положили вещи и – в Большой театр. Шла «Лиза, или Следствие гордости и обольщения», драма Василия Михайловича Федорова, переделка «Бедной Лизы». Главную роль исполняла любимица Петербурга Александра Дмитриевна Каратыгина. Играли муж и жена Сахаровы, Алексей Яковлев, знаменитый Шушерин.
С Блудовым в театре здоровался каждый второй, и Митя, как заядлый театрал – пустился рассказывать об артистах. Знал, сколько платят Якову Шушерину – две тысячи пятьсот годовых плюс пятьсот рублей на экипаж, и сколько Сашеньке Каратыгиной и Машеньке Сахаровой: те же две с половиной тысячи, но на экипажи по триста рублей. А вот их мужья, оказалось, ценились много дешевле: Николай Сахаров имел тысячу двести, Андрей же Коротыгин – только семьсот.
– Ах, как здесь было на торжестве в честь столетия Петербурга! – восторгался Митя. – Сцена и ложи в цветах. Праздновали 16-го мая. Давали тоже Федорова, его драму «Любовь и добродетель». А потом балет «Роланд и Моргана» с Огюстом. Ставил, разумеется, Дидло. Кстати, завтра «Ацис и Галатея». Что слова?! Вы сами увидите, какой огонь пылает в крови Огюста. А за всем очарованием балета, – верю, сердца ваши будут похищены с первого же танца-полета, – рябой, лысый, костлявый, как обглоданная рыба, и все-таки несравненный Дидло! Дидло – Петр Великий балета. Это он заказал чулочному мастеру Трико обтягивающие чулки-штаны, то, что мы теперь называем «трико». Это он ввел газовый тюник и создал балетную мимику. Дидло был славен в Париже, в Лондоне, но князь Юсупов не пожалел денег – и Петербург отныне имеет лучший балет Европы!