Иногда по вагонам случайно проходят люди. Долгий разъезд превращается в короткий спектакль, который папа с гордостью именует:
Новые встречи, земля, увиденная такой, как есть, с полями, озерцами, лесами, луговинами, реками. Букет полевых цветов, что я срываю сама у полотна железной дороги. Люблю дорогу! Хочу скорей в дорогу!
– Мам, куда мы поедем, а? На чём поедем? – тереблю я маму.
Мы сидим на лавочке. Цветной бульвар возле цирка.
– Далеко, отсюда не видно.
Мама утомилась отвечать на мои вопросы. Очень долго нет папы.
– Мам, почему цирки всегда рядом с базаром? – не унимаюсь я.
– Не всегда. Только те, которым много-много лет. В старину считалось, будто где людно, там и цирку место, иначе прогорит сезон, не будет денег, настанет голод. Да и базар был ровня цирку.
– Базар, людно! – Я гляжу на ворота Центрального рынка. Не суетясь, плавно течёт движение людей. Сумки, авоськи сначала с впалыми боками появляются с рынка раздутыми, щеголяя пёстрой снедью. Одна краше другой. Мимо нас тоже проходят люди: спокойно, по-деловому, или не спеша прогуливаясь с малышами. Мама щурится на солнце, я – считаю прохожих…
А папы всё нет. И вдруг… смятение, водоворот людей. Словно какой-то магнит собирает в толпы. Лавина выливается с базара, бегут из цирка, бегут со сквера, бегут к Трубной площади.
– Наташа, что-то случилось. Тревога! – Мама тянет меня за руку, мы спешим к цирку.
– Юра! – Мама припадает к папе. – Что, что случилось?
– Война, Зина! – говорит папа.
В руках у него разнарядка. Я читаю:
– … Особенно Лилька. У неё больное сердце. Чтобы не было перебоев с питанием для слонов, и ещё морские львы… Следи за ними, как всегда. Что полегче в номере, пусть Исаак Бабутин передаст Наташе. Она может выйти даже со слонами, тогда Мирза должна быть на глазах у тебя или Исаака. За Лили я не боюсь. Медведи, гепард,
– Мама, это фронт? – тихо, шёпотом спрашиваю я.
– Нет, Наташа, здесь опять папа будет ждать разнарядку, но не на работу. Папа уходит на войну.
Я и мама – островок, и таких островков много, они ещё не покрыты половодьем, что начинается у самого здания. Там – слезы, гармоника, боль, здесь – мучительное ожидание неминуемой войны.
– Мама! Папа вышел! – кричу я, бросаясь в толпу. Высокая папина фигура затерялась в ней на мгновение и вот снова выросла перед нами. Мы медленно уходим домой.
– Почему же я не с ними? Почему
– Так, значит, надо. У каждого
– Они мне сказали почти то же самое. «Здесь вы больше необходимы». Придётся с первым поездом выезжать в Смоленск.
Вокзал в сизом папиросном дыму. Пассажиры. Нет обычной сутолоки, пестроты. Только шинели, шинели и чёткий гуд строевого шага. Вокзал сегодня строже, перрон сосредоточеннее, и пути, которые всегда перед отъездом играли с моими глазами в салочки, извиваясь, убегая, переплетаясь и растекаясь вдали, пути ушли сегодня под составы. Платформы полны жухлой зелени шинелей. Путь один: на фронт!
Война – она ставила свои печати на каждый дом. Белокаменный невысокий Смоленск с окнами в бумажных крестах, с воплями сирен и уханьем близких взрывов. Вражеские самолеты, полёты которых походят на цирковой номер, высоко кружат в небе, вдруг летят к земле, словно сорвавшись с трапеции, и движутся над потоками ошеломлённых людей, забавляясь дикой погоней.
Перед представлением папа взял меня с собой постоять у входа. Он нервничал. Невдалеке от цирка, в чьих-то палисадниках, цвели июньские несрезанные букеты.
– Кому теперь всё это нужно? Цветы, цирк. Как они нелепы сейчас и не вяжутся с настроением! Теперь только один страшный, чёрный граммофон – цветок для глаза. – Папа смотрит на столб с рупором громкоговорителя. Тревожное таилось в его гулких хрипах. Позже я узнала, почувствовала, о чём говорил мне папа. Да, граммофон этот мог цвести только двумя красками для глаза: чёрной – ненавистью и красной – победой.