Эскалона, Альморокс, Себресос, Альвила… Были еще города и еще люди. Стаи бродячих псов, нищие, всадники, процессии с деревянными крестами. Вдоль дорог, совсем как в Тауантинсуйу, склонившиеся к земле крестьяне разгибали спины и провожали их взглядом.
Вечерами Педро Писарро рассказывал им о Роланде и Анджелике, о Ринальде и его верном скакуне Баярде, о Брадаманте и гиппогрифе, о Руджьере, Феррагусе, потерявшем шлем, и о драме Олимпии и фризского царя Кимосха[109]
.А еще о том, как сериканский царь Градасс взял в плен самого императора Карла Великого, но затем потерпел поражение от Астольфа с его волшебным копьем: Атауальпа помнил, как в самом начале междоусобной войны его схватили воины Уаскара и как потом он бежал, так что этот фрагмент он слушал внимательно. И попросил повторить ему описания аркебуз из рассказов о злоключениях Олимпии. Он хотел все знать о пищалях, фоконах, бомбардах, ведь они были невыдуманными, а Педро Писарро уверял, что, в отличие от непредсказуемого приколоченного бога с его карами, молния из этих орудий, если научиться ими пользоваться, будет всегда ударять в нужный момент. Юноша также говорил, что сам хоть и молод, но от своих дядьев и кузенов кое-чему научился в военном деле. Во время стоянок, когда весь остальной отряд располагался на ночлег, воины под его присмотром упражнялись с огненными палками. Кискис считал, что от них больше шума, чем толку.
Игуэнамоте нравился этот сообразительный юноша, которого она взяла под свое крыло. Атауальпа ценил его за знания, которые он мог ему дать об этом крае и мире. Так инка узнал, что Испания воюет со страной под названием Франция.
Они взяли с собой маленького арапчонка, встреченного на постоялом дворе в Техаресе. Его мать была служанкой, обращались с ней плохо — ребенка пожалели жены Атауальпы.
Наконец на горизонте показалась Саламанка. Перед ними предстал город, превосходящий по красоте Толедо. Руминьяви не без опаски, но зато со всеми почестями предъявил местным властям охранный лист. И снова их вверили заботам постриженных — очевидно, эта категория населения занималась самой разнообразной деятельностью: поклонением местному божеству, производством черного напитка, хранением и поддержанием в должном виде говорящих листов. Они были и священниками, и архивариусами, но также амаута, поскольку спорили о таинствах этого мира и рассказывали бесчисленные притчи, и даже аравеками[110]
, ведь некоторые из них практиковались в поэзии и весьма искусно выстраивали комбинации стихов и строф. Кроме того, они много пели и всегда хором, выводя плавные и строгие мелодии, и никакими музыкальными инструментами, помимо собственного голоса, не пользовались. И хотя как будто бы ими дан обет бедности, занимали они — как и в Лиссабоне — самые роскошные здания.Студенты, которых в городе было много, развлекались тем, что выискивали на портале одной из таких обителей каменную лягушку, спрятанную в завитках лепнины. Атауальпа остановился рассмотреть сие творение, но лягушку не увидел. Нищий слепец, сидевший возле портала с протянутой рукой, произнес, обращаясь к нему: «
Странные вещи говорил этот попрошайка: «Ни одна книга, кроме какой-нибудь уж слишком отвратительной, не должна быть уничтожаема или отвергаема, все должно быть доведено до всеобщего сведения, в особенности если это нечто безвредное, нечто такое, из чего можно извлечь пользу».
Сопровождавший их постриженный хотел было заставить слепца замолчать, но Атауальпа подал знак рукой: это ни к чему. Нищий продолжил разматывать клубок своей туманной мысли: «В противном случае писали бы лишь немногие и только для одного какого-нибудь читателя, ибо писательство дается не легко, и те, кто этим делом занимается, желают быть вознаграждены — не столько деньгами, сколько внимательным чтением их трудов, а если есть за что, то и похвалами, по каковому поводу Марк Туллий Цицерон говорит: „Почести питают искусства“».
Педро Писарро, которому довелось кое-чему поучиться, стал шепотом объяснять, что Цицерон был великим амаута и жил очень-очень давно.
«Неужели вы думаете, что солдату, первым взобравшемуся на штурмовую лестницу, более, чем кому-либо другому, опостылела жизнь? Разумеется, нет, — только жажда похвал заставляет его подвергаться опасности, и точно так же обстоит дело в искусствах и в словесности».
Словно почувствовав, что здесь есть постриженный, слепой старик повернулся к нему: «Хорошо проповедует богослов, пекущийся о людских душах, но спросите-ка его милость, огорчает ли его, когда ему говорят: „Ах, ваше преподобие, какой же вы прекрасный проповедник!“?»