Днем – настоящий ад. Все уехали, кроме двух развеселых вдовушек, и теперь каждая минута тянется, как год, а каждый час – как вся жизнь. Я даже не хочу спуститься смотреть телевизор с Коньятой. Открываю окно, чтобы шел свежий воздух, но закрываю ставни. Даже не хочу сходить навестить мать. В конце концов достаю из кармана красного блейзера пузырек с белыми таблетками. Лежу на кровати, крепко сжимая его в руке и пытаясь вызвать в памяти воспоминания, связанные с отцом. Например, вот я болтаюсь на кухне в Араме, мне семь лет. Что потом? Допустим, играю в домино. Он специально поддается, улыбается, и на щеках у него появляются ямочки. Говорит, что я невероятно сообразительная. Я всегда у него была самая красивая, самая сообразительная, и все такое. Он ни на секунду не замолкает и не перестает называть меня своей любимой крошечкой. Могу так лежать и думать до конца своих дней, сжимая пузырек в кулаке, чтобы отомстить за обоих. За маленькую Эль и за папу, который ее обожает. Как говорит Коньята: «Какое чудное тогда было время».
Потом я заснула или отвлеклась и теперь не могу найти пузырек. Нашла под подушкой. Я завернула в салфетку тридцать таблеток, раскатала их бутылкой и растолкла в порошок. В течение двух часов пять или шесть штук способны убить человека. «Сердце разрывается», – сказал мне Филипп. Разрывается сразу же, едва становится плохо. Я пальцем положила чуть-чуть на язык и попробовала. Горький, это правда, но крестьяне так усыпляют собак – добавляют им в корм две растолченные в порошок таблетки – так рассказывал Филипп, – и бедное животное все-таки съедает. Полтаблетки – это лекарство длительного действия от серьезной болезни, забыла название. Но пять или шесть – это наповал. У меня будет около двух часов, чтобы исчезнуть и не оставить о себе никаких воспоминаний. Наверняка причину смерти определят, но с того момента, как им станет плохо, и до того момента, как они отдадут концы, пройдет так мало времени, что они просто не успеют ни с кем поделиться, в чьей компании развлекались.
Я проглядела городские газеты, здесь другое издание, чем в Дине. Единственный, кто мог бы меня заподозрить, – это Филипп, но я таскала таблетки из разных пузырьков, и даже если бы он обнаружил кражу и прочел местную газету, что было бы очень странно, то в ней все равно не будут сообщать о двух отравлениях, случившихся в соседнем департаменте. От такого ежедневно дохнут всякие мерзавцы.
Уже стемнело, когда я слышу, как они все вернулись и стоят в кухне. Зажигаю лампу на ночном столике. Прячу еще теплый пузырек в карман красного блейзера. Натягиваю на голое тело платье в голубые цветы, надеваю белые туфли и немного привожу себя в порядок, глядя в зеркало. Я вся заплаканная, но мне наплевать, пусть заметят. Я поворачиваю ключ в двери, сажусь на кровати, и почти сразу же появляется Пинг-Понг. У него сильно обгорело на солнце лицо.
Он садится рядом и говорит, что Микки недоумок. Я говорю, что это их фамильная черта. Он смеется и говорит, что Микки пришел к финишу, когда победитель уже добрался к себе домой в Тулузу. Ладно. Он видит, что я все еще злюсь, и говорит:
– Бу-Бу вовсе не имел в виду то, что тебе показалось.
Я отвечаю:
– Я знаю. Я-то полагала, что это комплимент, но теперь, после твоих слов, я поняла, что он назвал меня шлюхой.
Пинг-Понг дико раздосадован. Ему неохота связываться ни со своим братом, ни со мной. Наконец он сообщает, что поговорит с Бу-Бу и потребует, чтобы тот извинился передо мной. Мне смешно от одной мысли. Я воображаю, как Бу-Бу, низко опустив голову, просит у меня прощения. Мечтать не запретишь. Когда я спускаюсь к ужину, его вообще нет дома, пошел встречаться со своей отдыхающей.
Коньята и Микки держат себя со мной очень мило, как обычно. Смотрим фильм по телику. За весь этот гнусный вечер я не раскрываю рта. Если бы знала, где отыскать Бу-Бу, то пошла бы, даже рискуя получить затрещину от его Мари-Лор. Но я не знаю. Занавес. Мать Скорбящих, которая свою затрещину вполне заслужила, приносит мое вязанье и кладет мне на колени. Говорит ехидно:
– Лучше займись немного, чем грызть ногти. Ты же не хочешь, чтобы твой ребенок остался в чем мать родила?
Кладу вязанье под стул, даже отвечать неохота.
Днем Мать Скорбящих идет на кладбище. Коньята спит с открытыми глазами в своем кресле. Я поднимаюсь в комнату Бу-Бу, он читает, лежа на кровати в купальных шортах в цветочек. Я стою, прислонившись к закрытой двери. Говорю ему:
– Прошу тебя, не нужно на меня так смотреть.
Он смотрит на меня так, будто перед ним черт из преисподней, и говорит:
– Предупреждаю, если ты сейчас сама не выйдешь, я тебя отсюда выведу силой.
Дергаю плечом, чтобы показать ему, что мне наплевать. Говорю:
– Ты злишься на меня за то, что мы друг другу наговорили той ночью? Ты жалеешь об этом?
Он не отвечает. С упрямым видом рассматривает обои в своей комнате, считает ромбики. Я говорю:
– Я иду к реке. Буду ждать тебя там. Если не придешь, даже не знаю, что я с тобой сделаю.