Он сел, схватившись за уши руками закачался, из-под локтей с пронзительной тоской смотрел на мать.
– Что лупаешь, репей? – спросила мать.
– Не лупаю, – ответил он, отвел глаза, и в сторону смотрел от матери другую, где лампа висельником рисовала тень ее.
– Нет лупаешь, чумной! Не лупай, сглазишь! Упаду, не приведи Господь, сломаю шею. Сниться буду. Иди и не сверби глаза! – велела мать, и в раковину следующий лоскуток отжала.
Шишин встал, ссутулился, пошел… В прихожей сумрачной, прохладной, дух стоял полынный. Сухой, привычный, неподвижный запах складок материнских платьев, пустых и тусклых, карманов съеденных пальто, и обувных короб, сенной травы, собачьей шерсти, гостей, что так и не пришли, отцовских запонок в шкатулке, бабушкиной брошки, пудреницы с морем из эмали, желтого резного хрусталя.
«Чего же мне теперь…?» – подумал он, и снова к матери пошел, не зная сам зачем, чего… Мать чай уже пила из желтой кружки, прикусывая корочкой просфоры, крошила сошиво на православный календарь.
– Памфила пресвитера, Павла, Илии и Даниила, святителя Макария Московского денек сегодня. Светел, Саша… – сказала мать, и, улыбаясь, чаю подлила...
Клеенка стертыми углами узор делила пополам, ворчала батарея, кран чихал. Прихваченный морозцем март застыл в окне пятном глухим, в стекле троилась лампа, хотелось выть, и вывовать все это. И, вывовав, захохотать… Присев напротив, он заходил вокруг пустого блюдца пальцем указательным и безымянным, воображая, что торопиться куда-то (в школу на урок) и перепрыгивая от горошка на горошек, о чем-то думал беспрестанно, монотонно отбивая ногтями по клеенке дробь. Мать протянула руку, цепко ухватив, к столу ладонь прижала.
– Стрянь! – сказала мать.
– Пусти…– ответил он, и дернул руку, но мать держала крепко, не пускала, давила пальцы ладушкой к столу. – Пу-у-с-ти… – и задыхаясь, с отвращением матери в зрачки смотрел. В зрачках плясали язычки лампады. Как черти на церковном масле, мотыльки у лампы…
– Хватит, я сказала! – мать выпустила руку, сквозь губы семечко калинное цедя. И выплюнула в блюдце.
Пальцы сжав, он уронил за край стола кулак, потухшими глазами на мать смотрел.
– Налить тебе чайку? – и ложкой деревянной заскребла по краю банки… – Кончилась калинка, – сообщила мать.
– Где мой альбом? – ответил он.
– Альбом?
– Альбом…
– Какой альбом, Сашуля?
– Фотографический альбом… с цветами.
– Твой школьный, сныть? На тварь свою смотреть? Не дам!
– Отдай, во сне зарежу…
– Что? – усмехнулась мать.
– Уснешь – зарежу и возьму альбом
– Да в глубине, на антресолях, подавись! – и снова выплюнула в блюдце семечко калины.
Он встал и под дождем веревок, натянутых под потолком с угла к углу, с угла к углу, с угла к углу… и перекрещенных над люстрой, пошел по мокрым пятнам за стремянкой, в общий коридор.
– Погрохочи мне, там, погрохочи! Соседей перебудишь… – сказала в спину мать, и следом Шишину пошла, согнувшись, бормоча, держась за перевязанную шалью песьей спину…
Здравствуй мой родной, любимый Саня, – Шишину писала Таня. – Сегодня книжные перебирала полки, много книг подаренных одних и тех же у меня скопилось, (помнишь, все на дни рожденья нам дарили книги). Ии тех, что есть по две, и даже по четыре я решила отнести в библиотеку нашу, в школу. Дюма «Три мушкетера» оказалось три… «Плутония», «Айвенго», «Квентин Дорвард», Жуль Верн, «Два капитана», «Кортик», Диккенс…
Что полки даром забивать? И вот пока перебирала, альбомы школьные нашла. И целый день листаю и листаю. То плачу, то смеюсь. Закрою и открою. Открою – оторваться не могу. Все черно-белые конечно снимки, но как цветные, нет, цветнее, чем они. Где ты на школьной елке в первом классе зайцем был! Ты помнишь, Сашка? Я Красной шапочкой, Бобрыкин волком. Глупости какие! Бобрыкин там скорей не волк, а крокодил какой-то!!! Ну и морда! Зубы из фольги, и хвост с отцовского воротника! А мы с тобой… Ты с пирожком столовским под елочкой стоишь, и вид такой, как будто бы из зала Анна Николавна наша кулаком тебе грозит… Грозила, сознавайся?
«Не грозила», – вспомнил он.
Какие же чудные, Санька мать тебе тогда связала уши!!!! А я! А я… Тогда красивой я такой себе казалась, в этом белом из марлевки платье, в соломенной и красной шляпке…с бантиком под горло…
«Ты и была… ты и сейчас… ты и всегда…»
А мне Бобрыкин говорит, что я как мухомор! И я обиделась ужасно, заревела, убежала, под стол залезла физрука. Сижу, реву. Тут ты. Стоишь и смотришь. Увидел, что реву, и испугался, тоже заревел…