Удивленный их неумолкавшим стрекотом, а также визгом сношенных подшипников — и это через добрую минуту после неминуемой катастрофы, — я раскрыл глаза, и, по совести сказать, не поверил даже тому, что я их открыл: Чайник преспокойно устроился слева, на балласте! Локомотив раздавил бы наглеца, точно блоху, а его, казалось, это ничуть не тревожило. Чудо, наверное, заключалось в следующем: несчастное жвачное и не подозревало, что сзади его накрывает курьерский поезд — а иначе откуда такое хладнокровие? Локомотив поддел велосипед и,
На горизонте показалось какое-то траурное зарево, и Чайник первым влетел в его ослепительный нимб. Это были гирлянды на финише Десяти Тысяч Миль!
Мне показалось, что я наконец выбираюсь из вязкого, кошмарного сна.
— Ну же, еще чуток! — подбадривал нас Капрал. — Что мы, впятером не „нагреем“ этого субчика?!
Услышав ясный голос Капрала — похожий на ту неподвижную точку в потолке, которая и дает понять человеку, еле живому от морской болезни и распластавшемуся в дырявом гамаке, что корабль убийственно качает, — я вдруг сообразил, что попросту мертвецки пьян, пьян от усталости или от спирта, которым был напитан
Однако все это мне не снилось: таинственный гонщик действительно несся перед локомотивом; но я уже не видел ни прямой рамы, ни литых колес! он не носил ботинок с эластичным голенищем! и велосипед его не издавал ни звука — скрипело, судя по всему, в моих звеневших от усталости ушах! И цепи он никакой не рвал — на машине ее вообще не было! За спиной у него, точно вороньи крылья, развевались клочья приводного ремня, едва не задевая передние штанги паровоза! Так вот что я принял в темноте за отражатель и фалды редингота! Его облегающие бриджи лопнули от напряжения мускулистых бедер! А таких велосипедов, как у него, я вообще никогда не видел: тончайшие, почти невидимые шины, длина пробега превышала нашу — пятерную; он приводил его в движение, точно потешаясь, и действительно крутил педали с такой же легкостью, как будто вхолостую. Теперь он застыл в двух шагах от нас: я мог различить каждый волосок, беспокойно метавшийся у него на затылке; шнурок его пенсне — или слипшаяся от пота смоляная прядь, — стлался по ветру до самых плеч. Мышцы на оголившихся икрах попеременно вздувались, точно два белоснежных алебастровых сердца.
На открытой платформе паровоза тем временем зашевелились, как будто готовилось нечто значительное. Артур Гауф вежливо отстранил мисс Эльсон, которая, свесившись через перегородку, как мне показалось, с какой-то неизъяснимой нежностью наблюдала за безвестным гонщиком, и желчно заговорил с мистером Эльсоном, точно прося его о небывалом одолжении. До меня донесся умоляющий голос старика:
— Уж не хотите ли вы скормить его локомотиву? Бедняге это не понравится! Это же не человек! Вы так его погубите!
И после нескольких фраз, произнесенных так быстро, что я не разобрал ни слова:
— Тогда дайте мне самому принести эту жертву! Пусть он будет со мною до последнего!
Далее седовласый химик с немыслимыми предосторожностями извлек на белый свет диковинный пузырек, в котором, как я потом узнал, плескался восхитительный ром, годившийся Эльсону в прапрадеды, а потому тот намеревался употребить его сугубо в одиночестве; он выплеснул это непревзойденное горючее в топку локомотива… но напиток, судя по всему, был для нее слишком хорош: машина издала невнятное шипение… и затихла.
Так наша пятерка
Никто так и не узнал, что сталось с тем невероятным гонщиком».
VI
Алиби
Тем же утром, вернувшись в Люранс, Маркей приказал отвезти на пневматическую почту в Париж несколько конвертов.
Один был адресован доктору Батубиусу: