Полковник-врач снова без особой причины похвалил его во время перевязки, и ему высвободили левый глаз. Потом в его палату положили двух новых больных — первокурсника с веснушчатым носом и Лацковича-старшего.
Они прибыли около десяти, в это время в училище был утренний перерыв и врачебный осмотр. К тому времени Медве был здесь уже старожилом; он жил в палате как дома, иногда вставал и сумел выклянчить у санитара разрешение порыться в книжном шкафу в коридоре. У веснушчатого первокурсника болел живот, ему давали касторку, его рвало, и тетушка Майвалд, недовольная, подтирала пол. Шандор Лацкович сиял от счастья. Он проявил к Медве такое же беспримерное дружелюбие, что и Каппетер, уступая последнему, может быть, только в светскости манер.
Они взяли первокурсника под свое покровительство, успокоили его, потом Лацкович рассказал, что господин подполковник Эрнст приказал ему явиться на рапорт, но теперь, когда он попал в лазарет, все наверняка обойдется, поскольку старик до его возвращения, должно быть, все забудет. Дело в том, что его младший брат чем-то напакостил старику, а когда Эрнст выкликнул фамилию: «Лацкович», вместо Йожи встал он, Шандор. Эрнст пришел в дикую ярость и орал как помешанный.
— Sakrament![24]
Лежебока! — сказал Медве, подражая интонации и немецкому акценту подполковника. У него до сих пор держалась небольшая температура, он все еще чувствовал рану, и все еще сохранялось состояние душевной раскованности и непротивления.У Лацковича отпала челюсть. Он уставился на Медве, словно впервые в жизни увидел его, и в первое мгновение даже не мог рассмеяться.
— Несс-частный босяк! Abtreten![25]
— сказал Медве, грозя указательным пальцем.— Школяр! — сказал Шандор Лацкович.
— Ленивый кретин!
Первокурсник с веснушчатым носом удивленно слушал их. Медве, с белым тюрбаном из марли на голове, на четвереньках прополз в конец кровати и бросил Лацковичу «Робура-завоевателя». Затем снова лег и, жуя хлеб с жиром, тоже начал читать. Здешняя четвертая диета совпадала с обычным повседневным питанием в училище, только вдобавок из маленькой кухни лазарета часто приносили еще компот, печеные яблоки, чай и галеты.
4
Когда Медве вернулся в роту, настала пора черных предрассветных прогулок. Он еще ходил на перевязки и был на неделю освобожден от строевой подготовки. Вместо зарядки он со скорбной кучкой больных медленно обходил по аллее главное здание. Потом срок освобождения — последний остаток его былых привилегий — истек. Впрочем, освобождение это принесло ему больше вреда, чем пользы.
Курсанты смотрели на освобожденных с завистью и презрением. Однако Медве не слишком опечалился, когда пришло время покинуть лазарет. Он был полон ожидания и чуть ли не обрадовался, вновь увидев своды огромной столовой. В предобеденной толчее он подбежал к Каппетеру.
— Эй…
Он хотел сказать ему что-то такое, что наверняка должно было его заинтересовать, но тот, недвусмысленно мотнув головой, отвернулся. Калудерски с удивлением взглянул на Медве.
— Ну? Чего разошелся? — спросил он вместо Каппетера и, не дожидаясь ответа, скривил лицо в глумливой гримасе, глядя на красующийся на лицо Медве пластырь. — Кто это тебе насрал на морду?
Многие рассмеялись, и Каппетер тоже повернулся к Медве и засмеялся вместе со всеми. Он повторил слова Калудерски, а затем, оставив Медве, сел на свое место.
В тот же день, точно в назидательных сказках с картинками для детей, Геребен нечаянно выколол Калудерски глаз. Острием циркуля Геребен пытался открыть заклинившуюся дверцу заднего шкафа, к Калудерски спиной, а тот, резко повернувшись налетел на раскрытый циркуль. Он повредил глаз и был доставлен в городскую больницу, но так и не извлек из этого тяжкого урока главного вывода, что смеяться над чужой бедой опасно, ибо, три недели спустя, перед самыми рождественскими каникулами он вернулся, прямо-таки кичась своей черной повязкой.
Шульце смотрел на кучку освобожденных от строевой подготовки по состоянию здоровья с патологической, бессильной, скрежещущей зубами ненавистью. Это освобождение в общем не имело никакого смысла. Освобожденные действительно не принимали участия в зарядке и строевых упражнениях, но когда унтер-офицер несметное число раз на дню заставлял всю роту в наказание делать зарядку и ложиться, ему, естественно, и в голову не приходило освобождать их от этого. Вечером и утром, однако, Шульце истязал Медве за его освобождение особо. Повсюду была сплошная грязь. Чистить башмаки полагалось в умывалке. «Вам не трудно поднять щетку, молодой господин? — спрашивал Шульце. — Вы не устали? Или вы освобождены и от этого? От умывания вы, надеюсь, не освобождены? Покажите шею!» — вдруг начинал он орать.
— Цаца этакая! — в ярости шипел он сквозь зубы и приказывал Медве умываться заново. — Вот так-то! Ишь, цаца! — В такие моменты он терял свое редкое самообладание.