Цако, наклонившись вперед, болтал с их матерью, с девочками. Одну из них звали Ханна. Она робко улыбалась Цако, но лоб ее оставался серьезным; и она время от времени отворачивалась; пожалуй, она была гимназисткой одного с нами возраста. Я тайком смотрел на ее шею, тонкое, безукоризненное даже в темноте очертание подбородка. В середине фильма устроили антракт. К этому времени я влюбился в Ханну со смертельной, до боли в сердце, счастливой безнадежностью. А когда зажгли свет, я увидел впереди, за десять — пятнадцать рядов от нас Медве. Он был один. И собирался выйти в коридор.
Я протиснулся к нему сквозь толпу.
— Медве.
Он обернулся, когда я тронул его за плечо. Его лицо просияло. Мы удивленно смотрели друг на друга.
— Я пересяду к тебе, — сказал я.
Он пожал плечами — хорошо. Музыканты вышли покурить на лестницу. С этого момента мы с Медве уже не расставались, не отрывались друг от друга. Я показал ему издали Ханну. Он кивнул. Толпа вынесла нас к балюстраде.
Потом, возвращаясь в зал, я сказал Цако, что пересяду вперед. Обиженный, я даже не стал прощаться с девочками; ведь им это все безразлично. Цако яростно махал рукой, хмурил брови, требуя, чтобы я остался. В то время мы с ним, в общем-то, дружили, но я отмахнулся от него — э, иди ты… Я был по горло сыт его непринужденностью. Мне хотелось посидеть с Медве.
А на экране разворачивалась какая-то история, легкая, местами даже занимательная. Местами щекочущая нервы. Мы хохотали. Изредка я толкал Медве в бок, комментируя события, ни о чем другом мы не проронили ни слова. Мы ни о чем не говорили, даже о нашем еженедельнике, который совместно издавали с марта месяца. Я смотрел на экран и мечтал в темноте. Играл оркестр. Впереди было еще целых десять дней пасхальных каникул.
Когда фильм кончился и толпа вынесла нас наружу, мы с Медве остановились на углу улицы Ваци.
— Ты где живешь? — спросил я.
— Гм-гм… — недовольно промямлил Медве. — Это не важно. Гм-гм…
— Где?
— На улице Барошш! — раздраженно ответил он.
Весь вечер он был в хорошем настроении, и я просто не понимал, какая муха его укусила. Тут из ворот вышел Цако с девочками.
— Бебе, — позвал меня Медве.
Я посматривал в сторону Цако с девочками, и Медве, видимо, решил, что я хочу присоединиться к ним. Но у меня и в мыслях этого не было. Я обернулся к нему.
— Ну, пошли, — сказал Медве. — Пройдемся немного.
Он, видите ли, снизошел ко мне. Можешь вылизать, старичок, подумал я, но ничего не сказал. От беззастенчивой, приветливой навязчивости Цако просто невозможно было отделаться, и хотя то, что его не надо было принимать всерьез, и делало его до некоторой степени переносимым, все же на сегодня я уже был сыт по горло, его непробиваемая безмозглость чуть не испортила мне целый день каникул. Я колебался, нехотя пробормотал что-то, когда Медве спросил, где мы живем. Все равно, ведь речь совсем не о том. Нет перехода между двумя мирами. Дом? Оставим все как есть. Штатские, семья? Они, возможно, упали бы в обморок от жалости, подобно Данте при виде уносимых ветром душ, если б знали лишь половину того, что знали мы, хотя тогда они еще ничего бы не знали.
— Куда ты идешь? — уточнил вопрос Медве.
— В Буду, — сказал я. — Через мост Франца Иосифа.
— Вот видишь.
— Что вижу? — спросил я желчно, хотя уже шел с ним рядом.
— Мы вполне можем дойти вместе до площади Кальвина, — ответил он уклончиво. Речь шла совсем о другом, но мы понимали друг друга.
Все было в порядке. Мы молча шагали в апрельском вечере. Одинокий маленький трамвай, светя окнами, со звоном катился по Кечкеметской улице. На деревьях уже распускались почки. Навстречу нам шел гусарский капитан с красивой стройной женщиной и, козырнув нам в ответ, на мгновение прекратил беседу. Медве время от времени останавливался у витрин. В каникулы мы больше ни разу не встречались, но уже то, что мы вместе прошли до площади Кальвина, значило немало.
Посреди площади, рядом с остановкой у зеленого домика туалета горела карбидная лампа продавца газет.
— Слушай, — внезапно сказал Медве, — не забудь дома книгу.
— Еще чего! — сказал я. Что означало: «Иди ты к…», да только тогда мы с Середи, забавляясь, давно уже разговаривали на нормальном языке. Речь шла о книге, которую мне дала Юлия еще в январе.
— Подожди моего трамвая, — сказал я, заметив, что Медве собрался идти дальше.
— Иди ты к… — сказал он. Что значило: «Еще чего, буду я тебя ждать!» Но он все-таки подождал.
Когда я сел в трамвай, мы улыбнулись, прощаясь, козырнули друг другу; наши лица на мгновение посерьезнели, точно так же как лицо того гусарского капитана на Кечкеметской улице.
6
Поезд, которым мы возвращались с каникул, был совсем другой. Мы ехали днем. До Дёра наши четыре вагона вел скорый поезд, а там нас прицепили к другому. Случилось так, что Медве дернул ручку стоп-крана. Но это было годом позже. В 1925 году, после пасхи, в утро отъезда, на Восточном крытом вокзале Цако с воодушевлением махал мне рукой, меж тем как я стремился протиснуться сквозь толпу и взглядом искал Середи.