Наш пастор был кроткий, отечески добрый человек. На уроках закона божьего он уже готовил нас к конфирмации. Поскольку он по своему добродушию никак не смог бы нам навредить, никто и не думал учить катехизис; это было бы просто расточительством. Но потом, когда он как-то вызвал Медве и тот ничего не смог ответить, это все же было неприятно. Наш пастор опечалился. «Ну, тогда прочитай «Отче наш», — взглянул он на Медве, покачивая головой. Медве молчал, решив, что это горькая ирония. «Ну! Это-то, надеюсь, ты знаешь?» — «Знаю», — сказал Медве, но так смешался, что, едва начав, осекся. И замолк совсем.
— Ты не знаешь «Отче наш»? — спросил его пастор.
— Нет, — сказал Медве.
— Ну так выучи, сын мой.
Вышла неловкость, но потом мы хохотали над Медве. А он этого не любил. Хотя я, наверно, уже мог говорить ему что угодно, он не обижался. Привык.
Мы методически работали над большой пьесой в стихах. Во второй половине февраля у Середи дало знать о себе давно, еще на втором курсе, обмороженное место на ноге, и он попал в лазарет. Мне повезло: я попал туда же через пару дней с насморком и небольшой температурой. Правда, Середи лежал в другой палате и на следующий день его уже выписали. Он только и успел заскочить ко мне попрощаться.
Я уже знал все четыре здешние палаты, и эта двухкоечная, в которой я лежал сейчас в одиночестве, была, пожалуй, самой уютной. Два ее окна выходили в заснеженный сад, в углу около печки стоял широкий стол, и над ним за зелеными занавесками горела настенная ночная лампа. К тому же Пинцингера и тетю Майвалд я тоже знал, ими можно было вертеть как душа пожелает.
Жар у меня спал, но я устраивал себе температуру выше истинной, изображая к тому же кашель. Если уж человек сюда попал, то дальше все делалось просто: нельзя было только перегибать ни с температурой, ни с жалобами; пока не разозлишь старика, на симуляцию он смотрел сквозь пальцы. По утрам я рылся в больничном книжном шкафу, тащил к себе еще не прочитанные и давно прочитанные книги, валялся в кровати и всего имел в достатке, только Медве мне не хватало; я думал, как привольно нам работалось бы здесь с нашей тетрадью в клетку. И вдруг на третий день в десять часов утра, ухмыляясь, заявился и он.
Не знаю, как это ему удалось. Кроме всего прочего, он уломал больничного унтера, чтобы его поместили в одну палату со мной. Я не верил своим глазам.
— Медве, — сказал я.
Он пришел один, без санитара, и бросил свое барахло на кровать рядом со мной. «Ну, привет, Бебе», — радостно сказал он. Растерявшись и совершенно обалдев, я вскочил с кровати и обнял его.
— Ну! — оторопело сказал Медве.
Мы затанцевали с ним вокруг печки, я дал ему пинка. «Старина! Старина!» — орал я. Он тоже ужасно обрадовался, но был более сдержан. Тем не менее все утро и весь день мы то вставали с кроватей, то ложились снова и от возбуждения не знали, куда себя деть. Хватались то за одно, то за другое, писали, читали, с невероятной быстротой разгадали кроссворд. «Рыба из трех букв. Сом, многоводная река в Южной Америке… Амазонка, египетский фа… Тутанхамон…» Здесь, при зеленоватом свете ночника, можно было писать и после отбоя. В других же местах, беря в руки тетрадь в клетку, нам всегда приходилось соблюдать осторожность.
Мы приспособили для наших целей стоявший в углу около печки большой стол. На следующий день мы немного успокоились. Медве читал, потом спал, проснулся и посерьезнел, желая угомонить меня и продолжить нашу работу. Здесь ночью можно было не спать, и, поскольку мы могли сколько угодно спать днем, ночью мы всегда бодрствовали. Ужин приносили рано, в половине восьмого, потом весь домик затихал, и мы садились за работу и продолжали писать за полночь, нередко до часа, до половины второго.
Комнату освещал ночник и снаружи — снежная февральская ночь. Через границу меж гор уходил какой-то поезд, и сюда доносился не только его свисток, но даже далекое перестукиванье колес. Медве самозабвенно трудился, полностью уходил в работу, и его веселье прорывалось лишь изредка, когда ему что-нибудь удавалось. Временами мне это надоедало, я ложился в постель и читал. Или, если меня раздражало, что плохо видно, я снова подсаживался к углу стола около печки и продолжал читать там. А не то снова ложился, допивал остатки чая и смотрел на спину Медве, как он копошится за столом.
Однажды ночью он по своему обыкновению вскочил, чтобы с пылом прочитать мне только что написанное. «Слушай! Здорово получилось!»
Начав читать, он вдруг остановился, исправил одно слово и начал сызнова.
— Ну как? Хорошо? — обеспокоенно взглянул он на меня.
— Хорошо, — сказал я.
— Нет, правда, Бебе?
— Правда!
Я выхватил у него тетрадь и прочел сам. Это было действительно хорошо.
— Хорошо, — решительно подытожил я.