Его сообщение не слишком меня интересовало, но я все же вспомнил про клетчатую тетрадь и на мгновение обрадовался. Хорошо, что она попала к ним в руки вместе с остальными моими вещами. Ведь они увидят, что то, о чем мы с Медве пишем, хотя и связано со здешними делами, никоим образом их не касается. Ни единым намеком. Наоборот, мы писали так, словно кодлы Мерени вообще не существует на свете, для нас именно это было самым существенным. Потом я вдруг опомнился.
Если им нужны изобличающие доказательства, то они найдут их в клетчатой тетради сколько угодно. Множество старых каракулей. Тайнопись. Рисунки, игры, что угодно. Я вдруг понял Середи. Он сообщил мне не столько о наспех сфабрикованном, никому не интересном обвинении, сколько дал понять, на что я могу рассчитывать. На худшее.
Знать это было важно. Середи правильно сделал, что сообщил мне об этом. Я начал думать.
Теперь я неожиданно спокойно и ясно мог продумать все до конца. Что, если попробовать вывернуться, свалив вину на Медве? Пришить ему всякую всячину в соответствии с их вкусом и пожеланиями. Но тем самым я все равно утоплю себя, стало быть, такое смягчающее обстоятельство ничего не стоит. И тогда это самое очевидное, и к тому же дурно пахнущее решение я со спокойной совестью могу отбросить. Отпираться бессмысленно. Напасть первому — значит угробить себя. Защиты нет.
Звать на помощь? Сейчас, на уроке немецкого? Я бы так и поступил, ибо никогда не отличался смелостью, если б только видел в этом хоть каплю смысла. Кого призывать? Кто мне поможет? Остальные? Медве, Жолдош? А может, Шульце или Гарибальди Ковач? Увы, смешно. Надо бежать. Я бы с удовольствием вообще покинул бы этот мир, но знал, что и это лишь фантазия. Спасти меня может разве что чудо. Если что-нибудь вдруг случится. Оставалась единственная возможность: не рыпаться. Ничего не предпринимать.
Сейчас, пока идет урок немецкого, они ничего не могут сделать. И за десятиминутный перерыв не много успеешь. Скорее вечером. Или после обеда, если нас не выведут на казенную прогулку. Но скорее всего выведут. Я покосился на окно. По утоптанному снегу из аллеи к зданию шагал Гарибальди Ковач. В сапогах, в полушубке с меховым воротником, в мягкой офицерской шапке. Красивый, бравый молодец шестидесяти лет.
Напрасно я надеялся, что урок немецкого никогда не кончится. Только происшествие подобного рода могло встрять в ход событий. Но ничего такого не произошло. Урок кончился, прозвенел звонок. В перерыве Ворон снова потащил меня к окну в коридор, и теперь меня уже допрашивали про тетрадь. Потом меня прогнали, привели Медве. Позднее на лестнице Медве остервенело набросился на меня.
— Предатель!
— Что такое?
— Да! Проболтался о нашей тетради.
Я почувствовал, как во мне мало-помалу закипает ярость. Небывалое, злобное обвинение Медве на минуту разорвало застывший вокруг меня свинцовый занавес ужаса. Откуда-то подул ветерок, в жилах быстрее заструилась кровь. Я выругался.
— Ну, так позволил им взять тетрадь, — сказал Медве. Он смягчил формулировку, но еще более дико сверкнул на меня глазами. — Конечно! Какое тебе до нее дело!
Больше мы не разговаривали, его оттащили от меня. Постепенно своды окружающей меня действительности снова сомкнулись. Снова страх, навязчивый, беспричинный, и еще более отвратительные угрызения совести, и моя беспомощность; весь этот гнетущий убогий мир обрушился на меня. Я все надеялся, не будет ли после обеда прогулки.
Прогулки не было. Мы поднялись в класс. Богнар вышел. Десять дней назад у нас появился третий унтер-офицер по фамилии Балабан, большой, как белый медведь, робкий и пока что ни бельмеса не смыслящий в здешних делах. Шульце, таким образом, дежурил только через два дня на третий. Хомола и Ворон снова повели меня к окну. Середи рисовал акварельными красками и даже не поднял глаз.
Когда кольцо вокруг меня сомкнулось, я почувствовал, что мое дело дрянь. Сейчас они начнут. Мерени, отвернувшись, что-то тихо обсуждал с Бургером. По едва заметной жесткой ухмылке Ворона я все понял. Хотя, может, и ошибся. И тем не менее видел: сейчас начнется, все напрасно, мне конец. И совсем потерял голову.
Ворон, видимо, к этому и стремился. Умом он был недалек, но в подобных вещах хитрее всех нас. Хотя, быть может, и не так. Он вообще всегда улыбался с этакой самодовольной наглостью.
Я сосредоточился на одном, ибо знал, что это может привести к фатальным последствиям: ничего не начинать самому. В иных ситуациях человеку желательно и даже необходимо быть самолюбивым и смелым, но из тщеславия, конечно, а когда это целесообразно. Но сейчас обстановка была иная. Мы все это понимали, и я в первую очередь. Сейчас необходима была рассудительная трусость, полная бесстрастность. Я знал, что это нелегко, но надеялся на себя.
И вдруг я не выдержал. Матей что-то сказал. Ворон тоже. Потом снова Матей. Внезапно я почувствовал, что все напрасно, все уже началось, они решились, я потерял голову и сдался.
— Ты что, уделался? — сказал Матей. — Полны портки?
— Малютка онанист, — сказал Ворон сквозь зубы.