Но при всем том видеть, как он собирается в спальне домой, было неприятно. К тому же на обед снова дали савойскую капусту с вареной говядиной. Какие-то тошнотворные жилы. Правда, на второе были блинчики с творогом. После обеда строевая подготовка. И снова Шульце. Между тем я, наконец, расколол свой мускатный орех.
15
В последний раз имя Эттевени произнес старший лейтенант Марцелл. Оно сорвалось у него с языка по оплошности, когда он в спешке раздавал нам фотографии.
— Мирковски, Орбан, Эттевени.
Если бы он читал фамилии по списку, оплошки бы не вышло. Но он читал фамилии прямо с конвертиков. Он поднял глаза. Мгновение помолчал, потом поправился:
— Мирковски, Орбан.
Я! Я! Потом: Понграц, Сабо, Середи. С фотографий смотрели потешные губошлепы, этакие остолопы, совсем не похожие на нас. На бывшем месте Эттевени, между Якшем и Лёринцем Боршей уже второй день сидел Лацкович-старший. Шульце пересадил его сюда с последнего ряда во вторник после обеда.
Наступили тяжелые времена; Шульце, пребывавший в устрашающе агрессивном настроении, ввел порядки осадного положения, чтобы укрепить расшатавшуюся дисциплину. Разумеется, ничто не расшаталось, но вошло уже в правило: что бы ни случилось — хорошее ли, плохое, да просто любое событие, — все неизбежно сопровождалось репрессиями.
Помимо обычных смотров и дисциплинарных упражнений Шульце ввел досмотр тумбочек, проверку чистоты одежды и иные проверки, не оставляя нам ни секунды от перерывов, и стал еще злее на вечерних занятиях. Он не выносил ни малейшего движения, ни шороха, ни скрипа. Приходилось спрашивать особое разрешение, чтобы открыть крышку столика и достать карандаш, резинку или учебник. Не разрешалось даже скрипеть стульями. Нас бросало в пот, я, как и все, не шевелясь сидел на своем месте и, конечно, ничего не понимал из того, что читаю. Когда же с кафедры раздавался рев Шульце, каждый начинал сознавать, что все это время по сути дела только этого и ждал.
— Курсант…
Унтер каждый раз выдерживал несколько томительных секунд молчания, не смотря ни на кого в отдельности, а только в пространство перед собой. Каждый с невыносимым напряжением ожидал: чье имя сейчас прозвучит?
— Борша!..
— Я!
Все мы осторожно сдерживаем вздох облегчения.
— После ужина явитесь ко мне.
Это он говорил уже тихо, со вздернутыми усами. Только что по наклонной плоскости стола Борши покатился красный карандаш, но он успел его подхватить. Вот и вся причина волнения унтера, вот почему он приказал Борше явиться к нему вечером. Ибо движение Борши сопровождалось легким стуком; в мертвой тишине класса я тоже услышал его.
Однако предисловием к сему было дисциплинарное взыскание, которое Лёринц Борша получил за то, что — как зачитали в приказе, — поддавшись вредоносному влиянию одного исключенного из училища курсанта, пытался ложными показаниями ввести в заблуждение своих прямых начальников. С его кителя сорвали все отличительные пуговицы и нашивки. В вывешенном списке отличий его имя вместе с именем Эттевени и с перечислением всех его заслуг заклеили, а ротный писарь своим красивым круглым почерком тушью вписал его уже в самый конец списка.
Даже мы, новички, стали старше его по званию, хотя, конечно, это не имело никакого значения. Однако Борша чувствовал, что теперь уже до самого февраля, до конца полугодия, Шульце просто так от него не отвяжется. Вечером унтер раскидал его постель и полчаса кряду заставил приседать. Кровать Борши стояла довольно далеко от моей, и я, стараясь не шевелить губами, принялся нашептывать Середи.
Я рассказал ему то, что услышал за столом от дружков Гержона Сабо. Что Борша неудачно давал показания, что он не признался насчет павианьей задницы и записной книжки, что потом он отказался от своих слов, но было поздно.
— Заткнись! — яростно прошипел Середи.
С непонятным упорством я продолжал нашептывать свое.
— Осел! — тихо буркнул Середи. — Шульце смотрит.
Я оглянулся. Но Шульце как раз подошел к тумбочке Заменчика и Угрина из класса «Б», чтобы сбросить их одежду. Я увидел его лицо в полупрофиль. И неожиданно отсюда, издалека я констатировал, что он человек вполне приятной наружности. Здоровое, свежеумытое, румяное, истинно мужественное лицо. Оно излучало спокойную уверенность в себе, солидность и прямоту.
Это открытие на мгновение ошарашило меня. Но я тут же решил не обращать на это внимания. В той неземной тишине, которая была следствием новой вспышки агрессивности Шульце, в том непрерывном и судорожном напряжении в нас не оставалось ничего, кроме страха; и сам этот страх уже застыл внутри нас, опустошил наши души, и внутри себя я ощущал такую пустоту, что просто не мог этого вынести; видимо, потому я и продолжал с непоколебимым упорством шептать Середи.