Когда Шульце вышел, сосед слева вопросительно ткнул Медве локтем в бок. Медве в этот момент решал, стоит ли наклониться, чтобы поправить портянки, то и дело неприятно сбивавшиеся к носкам башмаков, и если бы его не отвлекли другие мысли, он, верно, уже поправил бы их, так как не без труда находил такие вот удобные случаи. И тут вдруг его толкнули. Но он не сдвинулся с места и не нарушил строй, ибо сосед справа тоже легонько толкнул его. Не успев потерять равновесия, он уже снова стоял прямо и только пожал плечами.
Его это не волновало. Я не бил стекол — вот что значил его жест. Понграц наморщил лоб. «Ну ты, идиот. Погоди. Хе-хе-хе…» — таков был его беззвучный ответ Медве.
К счастью, думал Медве, роте Шульце сегодня уже не сможет отомстить, самое большее снова засадит его на гауптвахту, Не надо бы ему говорить, что окно разбил четверокурсник. Он снова клюнул на удочку Шульце. На удочку его серьезного, тихого, вкрадчивого голоса. Хотя он уже очень хорошо знал эту ловушку, не хуже всех остальных.
Как-то на плацу, еще в период первого осеннего ненастья, когда Шульце, стоя на место, приказывал роте «лечь-встать» и рота уходила от него все дальше и дальше, Медве не захотел падать в лужу, бросился на землю немного боком, не совсем так, как положено, и стал ждать команды «встать». Но ритмичная последовательность команд вдруг прорвалась. Шульце не дал команды «встать», а не спеша подошел к растянувшейся на животах роте. Он поднял только Медве и спокойным, почти естественным голосом с любопытством спросил, почему это Медве не соблюдает линию строя.
— Видимо, вы не следили за равнением? — тихо осведомился он. — Или у вас были на то свои причины? Скажите, не бойтесь, — подбодрил он новичка. — Я человек отзывчивый. Видимо, все дело в этой лужице? Объясните мне.
— Так точно, — ответил Медве. — Я не хотел ложиться в лужу.
— А!.. — Шульце сбросил маску и страшно преобразился. — Не хотели! О, я очень даже вас понимаю! Пожалели свои белы рученьки? Не правда ли?
Подловив Медве, он начал вопить и бесноваться. Унтер окунул Медве в лужу раз двадцать пять, чтобы хлюпало, просто-напросто вытер им лужу, как половой тряпкой. Серьезный, вкрадчивый голос Шульце знали все, он не предвещал ничего хорошего.
Надо бы все взять на себя, сказать, что это он разбил окно. Если его теперь поставят лицом к лицу со старым, седоусым Таннером, унтером четверокурсников, все будет гораздо хуже; ложный донос или, чего доброго, неподчинение старшим по званию. И все же Медве оставался совершенно безучастным.
Отсидев раз свое на гауптвахте, он почти успокоился. А если и сожалел о чем-либо, то весьма равнодушно. Ведь он оказался жертвой несравненно более грандиозного обмана. Когда он принял эту жизнь с ее большими и малыми неудобствами, трудностями, с понуканием и ворчанием матери и со всем прочим, он принял ее с невысказанной, но само собой разумеющейся оговоркой безусловной любви и неограниченных возможностей. В частностях его могут не одобрять, но в целом должны принимать без всяких условий и ограничений. В него должны верить.
Когда в первые недели пребывания в училище обнаружилось, что он не может влезать по канату и что другие не верят в его уменье, а считают его недотепой, он растерялся. Шумел и вращался вокруг него гимнастический зал, кружилась голова, он стоял возле каната, сжимал его горящими ладонями, и по его лбу скатывались капли пота. Он стоял долго, не хотел верить, что занятия продолжатся и до него никому уже нет дела. Он не умел тогда правильно зажимать канат между ног, а на одних руках влезал лишь до половины. Тогда-то он и поставил на всем этом крест.
Он растерялся по причине этого всеобъемлющего предательства и грандиозного обмана. С тех пор он не мог больше влезать и по шесту. Он на всем поставил крест. Его удручала и собственная неуклюжесть. Но отсутствие любви, неуважение, равнодушие и непонимание закружили его в таком водовороте растерянности, что он вновь вырвался из этого огненного вихря, только когда окружающая действительность дошла до полной нереальности, до абсурда. Его заперли, как злодея. Сама гауптвахта была не так уж плоха. Весть о предстоящем заключении он принял равнодушно, но равнодушие это не означало истинного спокойствия, а скорее говорило о временном равновесии всяческих тревог. Его качало на волнах бушующего моря беспомощности и страстей, ненависти, унижения и гордыни, обреченности и высокомерных порываний — качало на волнах в бушующем море, в неустойчивом положении на гребнях сталкивающихся волн, вне реального мира.
То, за что его заперли, он сделал неумышленно, но не жалел об этом. Он бросил на землю хлеб с жиром. Снова на миг утратил равнодушие и самообладание.
Случилось это еще на второй неделе октября, утром. На глазах у Шульце. Унтер-офицер грустно, спокойно, чуть ли не жалеючи посмотрел на Медве и приказал ему явиться с рапортом. В кои-то веки случилось, чтобы Шульце послал на рапорт.