Его охватило чувство стыда. Не он первый сидел на гауптвахте, но подавляющее большинство пренебрежительно относилось к этому и даже ухарски похвалялось своим близким знакомством с «губой». Он же в глубине души ощущал глубокий стыд, опустошенность. Ибо он жалкий, ни рыба ни мясо — заурядный. Ни отчаянный сорвиголова, ни отличник с безупречным поведением. Он не умеет ни защитить свой кусок хлеба с жиром, ни отнять у другого, ни даже совладать с голодом и прожорливостью. Он не такой верующий, как, например, Тибор Тот, но и не стойкий безбожник. Он нерешительный, неуверенный, просто бесхарактерный. Вместо того чтобы с открытым забралом вступить с ними в бой, он ощущает сознание вины за свою непохожесть на них и хотел бы стать им подобным. Но даже это он не способен делать решительно и с полной самоотдачей, а лишь тащится нога за ногу где-то посередине. А между тем считает себя выше всех. Но стоит лишь малость оглядеться вокруг, как становится ясно, что, напротив, все лучше его.
Он все же не хотел этому верить. Не хотел думать об этом. Все напрасно. Ощущение это представало не в виде мысли или четко сформулированного приговора, но с каким-то тягостным, непостижимым, злым упорством, то ли сознательно, то ли нет, но — неизбежно. Избавление пришло совершенно неожиданно. Ему вспомнилась Вероника, их старая служанка, которая, быть может, подает теперь кофе его матери в Будапеште или копошится на кухне. Он перевернулся на нарах и зарыдал.
Это было величайшее благодеяние. По вечерам, вот уже несколько недель подряд, когда гасили свет, он натягивал на голову одеяло и довольно долго осторожно, беззвучно плакал. Он уже приобрел некоторый навык. Знал, о чем следует думать, и за несколько секунд до того взвинчивал себя, что негодование переходило в боль, а боль в жалость к самому себе, волны жара подхватывали его, и беззвучно, словно капли из крана, начинали течь слезы, до тех пор пока все его неизмеримое отчаяние не превращалось в какую-то нереальность; тогда на душе у него становилось легче и он засыпал.
Плакал он от ненависти. На какое-то время его успокаивало то, что чужой, враждебный мир вокруг него как бы терял силу. Реальность же, ужасающее одиночество еще больше давили его. Но он смог преодолеть это, встать на ноги, выпрямиться. Ну и пусть его снова сажают на гауптвахту, презрительно подумал он, когда Шульце вышел из спальни, чтобы выяснить вопрос с разбитым окном; но гордо выпрямился он лишь в своих мыслях, в действительности же, напротив, хотел нагнуться, чтобы поправить портянки. Как всегда, он выбрал самый неподходящий момент.
К счастью, ему не хватило времени расшнуровать башмаки. Построенная рота застыла в стойке «смирно», едва лишь отворилась дверь. Пропустив вперед себя старого унтер-офицера Таннера, вошел Шульце и оглядел фронт роты.
— Курсант Медве! — сказал он и выдержал привычную многозначительную паузу.
— Я!
— Ко мне!
Двое курсантов, стоявших в первом ряду перед Медве, отскочили в сторону, пропуская его вперед. Новобранец остановился в трех шагах от Шульце и отдал честь.
— Курсант Медве! — сказал унтер-офицер. — Ответьте мне на вопрос. Вы или не вы разбили окно в коридоре?
Шульце медленно чеканил слова. Устрашающий драматизм этой сцены не смог ослабить даже робкий голос Медве.
— Окно разбил не я, господин унтер-офицер.
— Благодарю! — рявкнул Шульце. — Стать в строй!
Медве козырнул, повернулся кругом и возвратился на свое место. Шульце обернулся к чужому унтеру.
— Не он, — сказал Шульце.
Седоусый Таннер передернул плечами и хотел что-то сказать, но Шульце опередил его:
— Ты слышал? Этот курсант не имеет привычки врать. Если виновника не найдут, убыток покрою я. Из своего кармана.
Пожилой унтер-офицер недовольно скривил рот: «Но ведь…» — и махнул рукой, не зная, что ответить на это. Позже, когда Медве уже спускался по лестнице, у него покраснели веки. Случившееся дошло до него не сразу.
17
В тот день было рисование. Уже после первого урока Жолдош повернулся к Медве:
— Ну, раззява, это сошло тебе с рук.
Матей взглянул на них и отвернулся. Странное поведение Шульце утром его явно озадачило. Цолалто гоготал как оглашенный. Мерени и его кодла не заняли определенной позиции, лишь Бургер легонько пнул Медве в зад и многозначительно ощерился:
— Понял?
Это, однако, не было столь единозначно, как реакция Пали Цако, который на уроке рисования даже пересел ко мне и без конца повторял:
— Что ни говори, а Шульце-то, что ни говори… Разве нет? Скажешь, нет?
К едрене фене, думал я. Верно, конечно, мне тоже понравился образ действий Шульце. Случались у него такого рода поступки, я и сейчас, задним числом, вспоминаю про это. В тот день мы еще получили толстые перья и выводили тушью меандры, что было довольно занимательно. Произошли и другие события. Вскоре все мы забыли об этом — все, кроме Медве.